— А моя-то вина тут какая?
Анюта посмотрела на него непонимающе.
— Да если б ты был виноват, неужели я пришла бы сюда? Ты плохо меня знаешь, я ведь гордая. Мне через ваш порог — все равно как через костер...
Алексей поморщился.
— Зачем такие слова? Если я не виноват, и ты это понимаешь...
— Я об одном прошу: не будь таким жестоким. Я от тебя отвыкну... постепенно. Приучу себя к мысли, что мне уже не на что надеяться,— сказала Анюта.
— Да-а... Ошарашила ты меня! — бессознательно подражая Лукину, Алексей начал крупно шагать по бараку из угла в угол, поеживаясь, будто ему холодно. Он даже руки засунул в карманы — плотно, точно как бригадир.
— Ну вот что. Не осуждай меня, Анюта. Только ведь и ты пойми: не могу я с тобой, как с другими девчонками — просто так, от скуки. А в любовь я не верю! Не верю, понимаешь ты это?
Анюта прислонилась к стене, закрыла глаза:
— Не смей так говорить, не смей. Глупый ты еще. Значит, не пришло к тебе еще... А у меня сейчас вся радость оттого, что мучаюсь около тебя.
— Э...— Алексей сделал безнадежный жест.— Совсем запуталась, мука — радость. Радость — мука. И он отрывисто рассмеялся.
— Вот ты мне прикажи,— исступленным полушепотом продолжала Анюта, и в выражении ее побледневшего лица было что-то почти фанатичное.— «...Иди, Анюта, босиком по снегу!» Пойду! «Прыгни, Анюта, в огонь!» Прыгну! — Задыхаясь, она погладила пальцем горло.— Да я бы ни минуты, понимаешь, ни одной минуты не стала жить, если бы знала, что тебя нет. Слепой ты, не видишь ничего! Маркел говорит...
— Опять Маркел!
— ...Говорит: ты, Анна, не осуждай Алексея. Обожженный он. Изнутри обожженный. Заживет ожог — опять человеком станет.
— Какой еще... ожог? Что плетешь?
— Он говорит, у тебя душа обожженная. И ее может исцелить одно из двух: или очень-очень большая любовь, или такая же большая ненависть.
— Это кого же мне, интересно, ненавидеть? Тебя, что
ли?
— Зачем меня? Романа Ковалева!
— Кого-кого?
— Романа.
— Привет! А он-то при чем?
— Я думала, догадываешься. Маркел говорит: фамилия-то у вас одна не по случайности.
— Не понимаю.
— Захар Богачев ему вроде рассказал. Помнишь, который утонул? А Захару вроде Роман открылся. Что бросил он после войны жену с ребенком. Твою маму Лизой звали?
— Н-ну, Лизой. И что?
— И его жену будто тоже так...
— Постой, постой,— Алексей посмотрел по сторонам, словно искал чьей-нибудь поддержки.— Да не-ет, глупости!
Бывает так: одна какая-нибудь фраза, одна деталь, подробность вдруг возьмет и соединит в цепь разрозненные факты, которым мы прежде просто не придавали никакого значения. Так случилось и с Алексеем: он внимательно смотрел на Анюту и не видел ее. Говорил сам себе:
— С другой стороны, деревня на железе... В Германии служил... Да что я-то? Мало ли кто служил. А почему, собственно, не может быть? То-то он все выпытывал, что я да кто я.
Анюта смотрела на пего растерянно.
— Анюта, дорогая,— вдруг взмолился Алексей.— Ну скажи, что ты все это придумала!
— Не расстраивайся, Алеша. Ты не расстраивайся!.. Дура я, что сказала. Думала, помогу тебе.
Ладонью Алексей энергично потер щеку, стремительно прикидывая что-то в уме. «Как же мне теперь глядеть на тебя? — бормотал он.— Как на тебя глядеть?»
Он вдруг опустился на колени, вытащил чемодан и торопливо начал складывать вещи. Поняв наконец, что он собирается сделать, Анюта тихо спросила:
— А... ребята? А Лукин?
— Верно,— будто даже с облегчением спохватился Алексей. Задумался на минуту: — Записку оставлю.— И тут же: — Нет, лучше с дороги!
Когда я вернулся в барак, Борис, Шершавый и Лукин сидели каждый на своей койке и ожидали меня.
— Рассказывай,— коротко, точно отрубая, произнес бригадир.
Я начал рассказывать. Рассказывал, стараясь по возможности не прибавить от себя ничего, никаких подробностей. Слушали молча, с угрюмыми лицами.
Первым заговорил Шершавый:
— Н-ну, Маркел! Н-ну, змей! Плодится же такая пакость на земле... Всех столкнул, перессорил!
—- Положим, и Алешка... гусь,— возразил бригадир.
А мне вдруг увиделись Анютины тоскующие глаза.
— Ох, не торопитесь, люди добрые,— усомнился я,— Не так-то все это просто».
Не так-то все просто. Прошла педеля, вторая, а никаких вестей об Алексее не было.
А жизнь шла своим чередом. Бригаду Лукина преобразовали в комплексную и перевели на внутрихозяйственный расчет.
— Ну, Лукин,— ехидничал Шершавый,— тебе с твоим жмотным характером лучшего и желать не нужно.
— Болтай, болтай,— беззлобно отругивался бригадир.— А теперь и ты богатым дядей не будешь, начнешь экономить.
— Жди,— смеялся Серега.
— А куда ты денешься. Жизнь заставит.
Лукину обещали, как только придет эшелон с новичками, дать пополнение, и он грозил ребятам: «Вот погляжу, что за народ приедет, да и отделаюсь от вас. Узнаете тогда; что почем».
Повеселел Борис: кажется, их разногласия с Ларисой стали приближаться к мирному разрешению; повеселел и Сергей: каждый вечер он бежал теперь на занятия в школу. Лукин подсчитал в блокноте заработки последних дней и тоже заметно приободрился.
И только Роман ходил туча тучей. Он не пил больше, нет, но я-то слышал, как по ночам он скрежещет в темноте зубами. Утром он вставал с почерневшим от бессонницы лицом.
В последних числах октября, в один из дней, уже перед самым вечером комендант привел к нам низенького, с круглой стриженой головою и узкими глазами паренька-крепыша. На вид ему было лет шестнадцать — семнадцать.
— Вот прошу любить и жаловать,— представил комендант.— Новый жилец к вам.
— Очень рады,— за всех отозвался Серега. И тут же вежливо поинтересовался: — А что, уже и детей берут на стройку?
— Но-но,— погрозил пальцем комендант. И рассмеялся.
— И как тебя именуют, малыш? — не унимался Серега.
Малыш ответил довольно приятным тенорком:
— Шайдулин.— И подумав добавил: — Шараф Шайдулии. И сын у меня, между прочим, тоже Шараф.
— Сы-ын? — изумленно переспросил Шершавый.— Да кой же тебе годик?
— Двадцать два, а что?
— Вот именно, «а что»? — фыркнул Сергей.— Силё-ён, бродяга! — Это у него было высшей похвалой.— Ну давай, Шараф, устраивайся.— Он показал на пустующую койку Алексея, и мы молча переглянулись.
— Ты чувствуй себя как дома,— продолжал Шершавый.— Не бойся, не обидим.
— Я знаю,— серьезно кивнул Шайдулин.— Говорили, девятнадцатый барак — коммунистический! — И добавил: — Будет.
— Именно,— подтвердил Серега. — Будет. Это ты в точку.
Едва успев расположиться на койке, Шайдулин раскрыл свой пузатый фанерный баул, обклеенный какими-то картинками, и начал выкладывать на стол яблоки — редкость в здешних местах в эту пору года. Яблоки были некрупные, но ярко-розовые, они, казалось, просвечивали насквозь, в их сочном нутре плавали коричневые зернышки. От яблок шел такой восторженный июльский аромат, что в нашем бараке словно бы даже посветлело.
— Вот эт-то я понимаю! — воскликнул Борис.
— Да это что,— скромно не согласился Шайдулин.— Так, средние. У нас в Ташкенте вот такие есть.— Он развел ладони.
— Ну уж и такие? — усомнился Борис. Шайдулин поглядел на него снисходительно:
— И даже вот такие,— он еще шире раздвинул ладони.
— Мне подвинуться? — поинтересовался Шершавый.
Все засмеялись. Шайдулин первым.
— Угощаться надо,— сказал оп.— Кушать надо. — И ослепил нас улыбкой.
Так в пашей жизни появился Шараф Шайдулин.
Нет, ну это надо же! Посыльная Варвара, нескладный гусенок лапчатый в красных японских ботиках, с порога восторженно кричит:
— Коннитива, охаё! Здрасте, мужчины, доброе утро!
Еще даже не успев развязать платок, она грохает на стол коробку с тортом.