Выбрать главу

На улице он облегченно переводит дыхание:

— Ф-фу!.. Ну, Маркел! Ну, пастырь... И заметь, секта не зарегистрированная. Полная самодеятельность, так сказать.

2

В клубе — общее собрание. Все там, один Роман Ковалев остался в бараке. Ему днем вырвали зуб — до этого человек три ночи промаялся — часа два после этого он ходил из угла в угол, держался за щеку и с тихой яростью ругался.

— Ты хоть артиллерию полегче выбирал бы,— посоветовал Лукин.— Стекла лопнут.

— Тебе бы такое! — огрызнулся Роман.

Минут на пятнадцать он куда-то исчез, вернулся повеселевший, с неестественно блестящими глазами.

— Ты что это: опять клюкнул? — хмуро насторожился бригадир.

— Зачем? Попросил у врача какое-нибудь лекарство. Укольчик сделала — и пожалуйста. Велела дома посидеть, на холод не высовываться.

— Ну и не высовывайся,— подтвердил бригадир.

И вот теперь мы остались вдвоем. Роман — он томится, когда его руки ничем не заняты,— мастерит себе неуклюжие рукавицы.

— Как бог буду! Пусть хоть все термометры полопаются.

Мне заняться нечем, я перелистываю центральные газеты за неделю: погода была нелетная, а сегодня доставили все разом.

— ...А она, знаешь, правда чем-то похожа на мою Лизу-покойницу.— Руку с толстой иглой Роман задержал на весу и сосредоточенно глядит куда-то в угол.

— Кто похожа?

— Да врач, кто еще! Я, понимаешь, крою медицину вдоль и поперек — больно же! А она стоит, улыбается. «Ничего, ничего, это так и должно быть, на то она — боль».

— А зачем же крыл, если понимаешь?

— Объясняю же — больно было. Ну, уходя, извинился, конечно. Мол, простите, не сдержался,— продолжает Роман.— А у нее, гляжу, руки дрожат, дрожат...

Мы молчим — каждый поглощен своими мыслями. Роман откладывает в сторону недошитую рукавицу.

— Вот ты мне скажи,— говорит он.— Ты со своей Катериной мирно живешь?

— Не жалуюсь.

— Ты-то — понятно. А она?

— Наверное, об этом лучше у нее спросить?

— Бро-ось! А то сам не знаешь? — хмыкает насмешливо.— Кто б мне что ни толковал, а когда мужик перед бабой виноват, ни за что не поверю, будто он этого не понимает. Иной, ясное дело, вида не покажет. А все равно понимает, и еще как!

— Погоди, погоди. Ты, Роман Васильевич, непоследователен. Сам же доказывал: виноват — не виноват, а виновности своей не дай почувствовать. Какой ты иначе мужчина.

— Мало ли что говорил. Все мы — говоруны. А вот тут,— он прикладывает ладонь к груди,— тут неусыпный страж.

На улице беззаботно перекликаются девичьи голоса. Роман прислушивается, затаенно улыбается.

— А я один раз Лизу свою обидел,— с ужасной силой вдруг говорит он.— Сколько лет прошло... Состарился. А как вспомню, веришь, дух перехватывает. Хоть кулаками самого себя по проклятой морде бей, провалиться мне!

— Ты что, избил ее?

Он молча кивает головой. Потом начинает рассказывать:

— Была получка. Ну, мы с дружками и отметили. Я тебе так скажу, вот в газетах пишут: водка — зло. Мы, по внешней своей видимости, вроде бы все с этим соглашаемся. А в душе небось каждый думает: «Так это когда кто лишку переберет. А я пью — в аккурат...» Только одно скажу: в аккурат не в аккурат, а, считай, половина всех бед — от нее. Сколько умов она, окаянная, загасила, сколько семей — вдребезги.

— Погоди, ты отвлекся. Насчет жены начал.

— А я к тому и веду. Понимаешь, прихожу домой, а еще и двух месяцев не было, как мы с Лизой поженились, гляжу, что такое? Сидит моя Лиза за столом, нарядная, фу-ты, ну-ты! Напротив какой-то хахаль. Посередине промеж ними поллитровка. И стопочки недопитые. Я в расчет того не беру, что сам только-только не на бровях. «Вот это номер,— думаю. — Вот это нашел себе женушку!» А она увидела меня, засмущалась, делает вид, что обрадовалась. «Познакомься, говорит, Роман, это Олег — друг детства».

— Будь я трезвый, может, разобрался бы, что к чему, и не было бы безобразия. А тут всякие мысли сразу: «Стало быть, вот ты какая у меня, Лиза-Лизавета. Муж за дверь — друг детства в дверь. Знакомая песенка».— «Ну-ка, говорю, друг детства, давай сматывайся, потому как человек я неуравновешенный, а у нас теперь начнется семейный разговор».

Он-то видит, что я пьяный — пьяней некуда, побледнел, говорит: «Вы не имеете права такое думать про Лизу!»

Меня и взвило: ах, ты еще о правах! Короче, вышвырнул я его, дверь на крючок — и к Лизе. Ударил — она молчит. Только губы пляшут. Она их до крови искусала. И белая стала, как стена! А улыбается... Я эту ее улыбку, знаешь, на краю гроба в последний час — и то вспомню!

— И что же дальше?

— Да что? Когда я выдохся, она говорит: «А теперь слушай: Олег действительно мой товарищ детства. В детдоме вместе росли. Лет с пятнадцати не виделись. Он только сегодня приехал — к вам на завод. Я его на улице случайно встретила, позвала: надо же где-нибудь человеку время скоротать до вечера, пока в гостинице место освободится». Вот так... Я не поверил, но на заводе потом все подтвердилось.

...«А тебе,— говорит она потом,— я сегодняшнего никогда не прощу. Любить — люблю, а простить — не могу. Меня даже в детдоме никто ни разу пальцем не решался тронуть».

Он потянулся к выключателю, хотел зажечь свет, но почему-то передумал.

— И веришь: на фронте, бывало. Сидишь в окопе, в землю вжимаешься, каской сверху прикрываешься. Воздух и тот скрежещет. Тут, брат, всю жизнь в пять минут вспомнишь. А я как увижу в мыслях эти ее пляшущие губы...

Он невесело усмехнулся:

— Олег этот, между прочим, неплохим парнем оказался. Мы с ним, потом не то что сдружились, но хорошими товарищами стали.

Я слушаю Романа и думаю, что все это он вспоминает неспроста. И если бы даже не было происшествия с врачом Галиной, все равно он заговорил бы о жене — не сейчас, так позже.

И верно: будто непомерный у него на плечах груз,— Роман поднимается, подходит к окну, глядит в темень.

— Двадцать лет, представляешь? Двадцать лет задаю себе один и тот же вопрос: как же она, Лиза, не дождалась меня? И не могу ответить самому себе! Не верю я,— ну вот хоть стреляй меня! — что это она так, от баловства. Не такой она человек.

— Так ведь мучайся не мучайся, а истину теперь никто тебе не установит. Что же казнить себя столько лет?

Он произносит, не глядя в мою сторону:

— А может, ее и не надо... устанавливать?

За дверью на крыльце — знакомые голоса: Шершавый спорит с Борисом. Лукин и Шайдулин смеются, бригадир говорит что-то успокаивающее. Все четверо они вваливаются в барак, от них пахнет морозцем, на плечах у них легкий снежок.

Глава семнадцатая

...Я ехала домой. Я думала о вас.

Голос у Ларисы грудной и сильный, «зыкинский», из тех женских голосов, которые мне особенно нравятся. В нем чуть ощутима легкая хрипотца, но это не портит его, а наоборот — придает ему волнующее своеобразие.

Утро. Бригада отправилась на работу, одна Лариса отсиживается: она недавно грипповала, и Галина Сергеевна велела ей посидеть дома еще пару дней — на всякий случай. Лариса не из тех, кто бездельничает, чуть свет она уже появилась в нашем бараке:

— Вы идите, идите, а мы с Алексеем Кирьяновичем хозяйством займемся.

— Хорошо, что я не ревнив,— шутливо вздохнул Борис.

Лариса поглядела на него долгим взглядом.

...Я ехала домой. Я думала о вас.

Она поет, увлеченная работой, и не замечает, что я откровенно любуюсь ею.

Одним махом сгребла она со стола газеты, читаные и нечитаные, бригадировы бумаги, Серегины конспекты, расстелила суконное одеяло и гладит всем сорочки: Прихваченные морозцем, они под утюгом пахнут горячими вафлями и какой-то ни с чем не сравнимой бодрящей свежестью.

...Я ехала домой.

Вопрос, который она вдруг задает, абсолютно неожидан для меня:

— А что, Алексей Кирьянович, какая-нибудь женщина... Ну, которая любила вас,— никогда из-за вас не травилась?