покойна, только ноздри у нее слегка подрагивали. Я встал, обошел, держа одно плечо ниже другого, весь зал, перечитал расписание. Сколько маршрутов так и останутся для меня непройденными, хотя никто этого и не запрещает, особенно на местных линиях, я привык ездить туда, где у меня есть дело (или где нет дел?), в конце концов привыкаешь ездить в одни и те же места, и точка. Тут дверь открылась, и появился Эдуард, приветствуя нас открытой улыбкой, и я пошел ему навстречу и первый протянул руку, будто желая себя унизить на глазах у этих местных женщин и выставить напоказ всю двусмысленность моего положения. Конечно, я привык все преувеличивать, меня уже не раз упрекали за это. Какая-нибудь поездка в Выру дает мне повод для разговоров за неделю вперед и еще на неделю после, будто настает конец света, и я говорю, говорю, говорю о поездке в этот маленький провинциальный городок, будто я Хемингуэй, собирающийся ехать в Мадрид. Повсюду мне видятся скрытые угрозы, апокалипсические предзнаменования, всякие архетипические символы. Однажды я даже сказал полушутя, что все преувеличивать — это моя профессия, единственное дело, на которое я более или менее способен, что именно этими преувеличениями и мистификациями я и зарабатываю на жизнь. И вряд ли это была неудачная шутка, нет, видно, и на самом деле все из рук вон плохо, да только как и кому это объяснишь? Вместе с Эдуардом мы вышли из зала ожидания на яркое солнце; и здесь, на островах, кое-что напоминало материк: на краю канавы сидел человек, который перевел несколько пьес Беккета, и я с ним поздоровался. Тут подошел автобус, но и в нем мне было не по себе. Каждый брошенный на меня взгляд заставлял меня потупиться. Все там явно предпочитали Эдуарда. Среди них не было ни одного человека, который бы не считал, что Эдуард подходит моей жене куда больше, чем я. Все считали их мужем и женой, а меня другом дома. Они бы рассмеялись, вздумай я растолковать им свой статус. Общество признало права Эдуарда, общество сочло мои претензии необоснованными. Таковыми они, к сожалению, и были. У меня не было ни одного аргумента, почему эта женщина должна принадлежать мне, а не Эдуарду или кому-нибудь другому. Я мог бы сказать, что я ЛЮБЛЮ ЕЕ, но никто бы этому не поверил. Такое утверждение не соответствовало бы моей внешности, моему виду — руки безвольно лежат на коленях, во взгляде никакой страсти. Мысли витали где-то далеко, мне было не по себе. И дальше то же — поездка в автобусе на заднем сиденье, прибытие на место, в прибрежный городок, безуспешные попытки купить охотничьих колбасок, опять автобус, на котором нам надо было проехать пять километров, древняя дубовая роща, комментарии Эдуарда по поводу этой рощи. Потом старая тетушка, у которой на хуторе на сеновале нам был приготовлен ночлег, опрятная старомодная комнатка в ее доме с тряпичными ковриками и красивыми покрывалами, высокая горка подушек с вышитыми наволочками в изголовье кровати, настенный коврик с вышитым на нем замком, везде много цветов. Я много говорил о цветах, говорил с воодушевлением, хвалил герани, аспарагусы и кактусы, проявил интерес к их выращиванию, пересадке, удобрениям — просто потому, что Эдуард сидел вместе с нами за столом, уставленным тарелками с помидорами и огурцами. Мне тут все было по душе, по крайней мере так могло показаться со стороны, я выглядел милым, добрым, сердечным, во всяком случае таким же милым, добрым и сердечным, как Эдуард, для которого это было само собой разумеющимся. Я все говорил, говорил и в конце концов завоевал тетушкино сердце, хотя все, кроме доброй глуховатой тетушки, давно меня раскусили. Потом нас отвели на чердак, вернее, на сеновал над хлевом, доверху набитый сеном. Мы расстелили простыни и одеяла прямо у дверцы, к которой снаружи была приставлена лестница. С потолка свисала голая стоваттная лампочка. Море было отсюда примерно в трехстах метрах, если идти по разогретому солнцем шоссе. У меня в рюкзаке была одна запасная рубашка, носки, плавки, толстый свитер, плащ, фотоаппарат, пленки, крем для бритья и лезвия, зубная щетка, паста, мыло, полотенце, карандаш, две пачки аспирина, финский журнал со статьей Ганса Магнуса Энценсбергера. У жены в сумке, кроме этого, была еще пьеса Мисимы о душевнобольной девушке, долгие годы ожидающей своего возлюбленного, которого она надеется узнать по вееру. Под конец в один прекрасный день этот юноша и появляется, но девушка не узнает ни его, ни веер. Юноша в отчаянии уходит, а девушка попадает к одной стареющей художнице, страдающей какой-то навязчивой идеей. В книгу вложена вырезка с рецензией на эстонском языке: «Пьеса призывает, даже требует от зрителя внутренней сосредоточенности, стремится настроить публику на одну волну с автором, чтобы вместе прийти к пониманию ее идейного содержания, ее социального ядра. Такой сосредоточенности достигает актер Р., когда он, сидя, излагает свои взгляды (чтение газеты и т. д.). Здесь чувствуется напряжение мысли, внутреннее богатство, глубокая убежденность. В словесной дуэли с Ёсио (актриса А.) Хонда терпит поражение. Неожиданные ходы его мысли рельефно не выписаны, и вся сцена разваливается». Эдуард ждал нас внизу. Жена привела себя в порядок (что за выражение!), и мы пошли к морю. Это был пустынный берег, голый берег, такого давно я не видывал: зеркальная гладь воды, совершенно зеленая, кругом ни души, только летний домик космонавта высоко на холме. На нас прямо оторопь нашла, и, чтобы разогнать это чувство, мы стали играть. Игра эта предельно простая, но ее почти невозможно описать, я пробовал, тут лучше просто нарисовать. Двое соединяют под водой руки (pro: берутся за руки), а свободными руками берут за руки третьего. Этот третий поджимает под водой ноги и перекувыривается (pro: переворачивается) через сцепленные руки. Затем меняются местами, и все повторяется сначала. У меня кувырок не получился, я завалился головой в воду и беспомощно бултыхал ногами по поверхности, в то время как моя жена и Эдуард пожирали взглядами друг друга. Я барахтался так до тех пор, пока они не выпустили мои руки, выскочил, отфыркиваясь, из воды и прекратил эту игру. И Эдуард тоже не захотел больше играть, а предложил сплавать наперегонки. Солнце уже заходило, линия горизонта была размыта вдали. Сплавали втроем в открытое море, все более или менее с равным успехом. Я погрузил лицо в воду и стал разглядывать свои зеленоватые руки, руки утопшего. Потом мы переоделись на берегу, жена поодаль, за кустами, а мы, мужчины, тут же, на песке, голые, не глядя друг на друга. Наши тени были очень длинные, и отовсюду к нам подбирались тени, на скамейке наши тени ломались, кругом был недвижный песок, Stilleben; у меня не было с собой фотоаппарата, чтобы все это запечатлеть. Я спросил у Эдуарда, как он провел лето, и тот ответил, что косил дома сено. Я сказал, завтра вечером можно бы здесь на берегу развести костер, выпить. Жаль только, охотничьих колбасок не достал. Эдуард знал, где в городе продается тоненькая жирная колбаса, ее тоже можно будет поджаривать на огне, и обещал принести примерно с килограмм. Тут из-за кустов вышла моя жена, в платье, ступая босыми ногами по песку. Мы проводили Эдуарда до шоссе, он ушел, его силуэт маячил в подымавшемся от асфальта горячем воздухе. Мы смотрели ему вслед, я держал жену за руку. Через дорогу перебежала кошка, в ярком небе недвижно стояли облака, мы залезли к себе наверх, зажгли стосвечовую лампочку, легли спать. Я выключил свет. Дотронулся до жены, тихонько положил на нее руку, робко, как школьник, погладил, но она тихо, без слов отвела мою руку. Мы лежали рядом тихо, неподвижно, сено шуршало под нами безо всякой причины, будто в нем ползали змеи, но нет, просто это сухие травинки ломались под нашей тяжестью. Прямо передо мной была дверь, и в щели проникал свет заката, уже слишком багровый для лета, и я заснул, и мы