о, ЛЮБИТЬ. Ведь Эдуард — это же я сам. Я Эдуард, Эдуард этого мира, и Эдуард — это я. Однажды нынешней весной, когда моя жена уехала в Таллин, я пригласил его зайти в гости. Он пришел, и мы пили вдвоем ликер, от которого слипались пальцы. Я хотел ему понравиться, потому что он нравился мне. Его трагический взгляд был все время опущен. Мы говорили о всяком, я рассказал ему о счастливых днях, которые мы с женой провели в Валгеметса (1965), показал свадебные фотографии. Рассказал ему о своих бедах, комплексах, о своей мании преследования. Ему, конечно, было безразлично, о чем я рассказываю, и в этом он был прав. Но те несколько ночей, когда я до утра ждал жену (если это можно назвать ожиданием), нас странным образом сблизили. Мы образовали некое триединство, мы были с ним в каком-то мистическом союзе, мы делили одну женщину, мы знали одну и ту же кожу, одни и те же звуки речи, одно и то же лоно, нам были интимно известны одни те же психические и физиологические реакции. Я мог бы разбить ему лицо каблуком, перерезать ему горло, но с тех пор мы стали неразлучны. Мы бы еще лучше узнали друг друга, если бы между нами незримо не стояла та, которая нас связывала, — моя милая, образованная жена. Он стал прощаться, я проводил его. Быстро пожелал ему всего хорошего и запер дверь. Он остался во тьме, на дворе. Я стоял у дверей и прислушивался. Он не двигался с места. Мы оба затаили дыхание, нас разделяла всего лишь тоненькая дверь, нас, две одинокие души, которых попутал бес, свел вместе и тут же развел в разные стороны. Наверху в комнате пели негры. Я на цыпочках поднялся по лестнице, вытер липкий от ликера стол, разобрал постель и, не гася света, лег спать. Со стены, с фотографии, смотрела на меня, оглянувшись через плечо, моя жена: обернувшись, она застыла соляным столбом, окаменела и пожелтела в своей неживой улыбке. А теперь (1967) мы пришли втроем на этот голый берег, развели между кирпичей огонь, выпили водки и разговаривали: о разных людях, их отношениях, о том, как эти отношения запутываются и вновь проясняются, о свойствах характера и всяком прочем. Мы с Эдуардом по очереди ходили купаться, потому что жена боялась оставаться у костра одна. Ведь наш костер, единственный на всем берегу, был виден издалека и мог привлечь диких зверей, всяких бродяг и разбойников. Эдуард остался у костра, а я ушел в темноту, к морю. Заходить, пришлось долго, все никак не становилось глубже, море шумело вокруг, но я не различал волн, потому что небо вдруг затянуло сплошь облаками, я видел только тени от волн, накатывавших со стороны моря, их монотонный плеск стал просто невыносим, у меня было такое чувство, будто я попал под мчащийся навстречу поезд, я инстинктивно оглянулся назад, на берег, там сквозь кусты можжевельника просвечивал слабый огонь, и стал заходить дальше. Теплый сильный ветер толкал мое голое тело назад. Меня охватил страх, что мне уже никогда не вернуться назад, к костру, где эти двое сидят и ведут беседу. Когда я снова оглянулся, огня там и впрямь уже не было видно. Может, они потушили костер, мой маяк, или я сам отклонился в сторону и оказался в незнакомом месте, а может, и вовсе в запретной зоне? Все было возможно, а море шумело по-прежнему, звезд не было видно. Каждый миг мог вспыхнуть прожектор и осветить меня, бледного, беззащитного, с нежной кожей, среди стихии, среди черного моря. Я окунулся в разбушевавшуюся стихию, но плыть не решился, слишком уж страшно было все вокруг, и подумал: если поплыву, волны скроют от меня последний ориентир, слабо брезжившую вдали, примерно в километре отсюда, береговую линию. И тогда уж мне не выбраться, уплыву в открытое море и пойду на дно, в царство замшелых кораблей и хладнокожих русалок. Под действием этого внезапного и постыдного приступа страха я бросился назад, и черные волны гнались следом, били в спину, подгоняли меня. Я вышел на берег и вернулся к костру. Они сидели в свете костра, и какое-то время я наблюдал за ними из-за кустов. Они шевелили губами, но слов не было слышно. Огонь трепетал на ветру, священный огонь, и они сидели, разделенные огнем. Жена ворошила веточкой золу, Эдуард кивал головой, соглашался с ее словами. Я причесал волосы и вышел к ним. У нас оставалось еще довольно много водки, и мы снова стали говорить о людях: об одной девушке, дочери ответственного работника, которая когда-то очень была добра к Эдуарду и в которой потом Эдуард разочаровался, поговорили о родителях Эдуарда, о нем самом, о перенесенном им в детстве тяжелом дифтерите, о его работе на радио в архиве звукозаписей, но ни разу не заговорили ни о моей жене, ни обо, мне. Эдуард у нас ни разу ни о чем не спросил, он только отвечал на наши вопросы, как на какой-то комиссии. Мы отказались от ЛЮБВИ К СЕБЕ, я больше НЕ ЛЮБИЛ ни жену, ни себя, и она НЕ ЛЮБИЛА ни меня, ни себя, мы ЛЮБИЛИ ЕЩЕ разве только Эдуарда, жалели его, ласкали, думали о его трудном детстве, его душевной болезни, о его простодушии, о его музыке, о его скрипке. Я опять почувствовал, что не смею отказывать ему в своей жене, я должен преодолеть свой эгоизм. У меня в заднем кармане была припрятана фляга водки, о которой никто не знал. Я извинился, встал и отошел от костра в кусты. Вытащил флягу и залпом выпил половину. Потом сел на землю. Здоровье у меня ничего, сам я, правда, не особо сильной конституции, но пьянею сравнительно медленно. Мне захотелось что-то делать, захотелось петь. Я встал, посмотрел на них, беспомощных в свете костра, за которыми я могу вместе с другими (с кем?) беззастенчиво наблюдать из темноты: у Эдуарда голова скрипача, волевой подбородок, жена строга и серьезна. Я пошел к костру, чувствуя, что вот наступает моя очередь, мое шоу. Я заговорил, они слушали, жену коробило от каждого моего слова, она курила и глядела в огонь. Я хочу, чтобы ты БЫЛ СЧАСТЛИВ, Эдуард, сказал я, хочу, чтобы твоя скрипка пела о наших, нас троих, общих ночах, чтобы твоя скрипка рассказала всем в мире, как тебя переполнила ЛЮБОВЬ. Почему это, спросил Эдуард зло. Почему, почему, сказал я, но мне не удалось сделать это достаточно пошло, это твоей скрипки ДОЛГ, иначе вообще зачем этот ящик, этот монстр из фанеры и проволоки, какой в ней смысл, если она не может рассказать о том, как моя жена СЧАСТЛИВА? Это уже оскорбление, сказал Эдуард, восхитительно владея собой, я хочу, чтобы ты извинился. Нет уж, я извиняться не буду, иди ты к…, альфонс чертов, не унимался я. Эдуард весь сжался, в глазах у него блестели слезы. Жена смотрела на меня как на чудовище, потом закрыла лицо руками. Эдуард тихо охнул и начал говорить, почти шепотом: это естественно… это совершенно естественно… от варваров нет спасения… я знаю, так оно и есть… Свет костра дрожал на его молодом и в то же время каком-то старческом лице. Я бросился через костер, стал перед ним на колени и безмолвно просил прощения. Потом опять шумело море, трещал костер. Я боюсь смерти. Я уже несколько лет считаю, сколько мне осталось жить. Это может показаться вам смешным, но только не мне. Я боюсь не разрыва сердца, не автокатастрофы, не кораблекрушения и всего такого, я боюсь, что ситуация может измениться и сосед в моей родной деревне поставит меня к стенке сарая и расстреляет. Какой-нибудь мой сверстник, с которым мы вместе в 1962 году пришли в литературу. Мы сформировались на гребне общественной волны, и у нас возникла иллюзия, что мы братья, великая иллюзия, которую я носил в себе десяток лет. Я себя скомпрометировал и тут и там, справа и слева. И теперь все. Потому что никогда нельзя знать заранее. Потому что беда всегда как снег на голову. Потому что либо пан, либо пропал. Потому что не откладывай на завтра то, что можно сделать сегодня. Потому что одним духом сыт не будешь. Потому что отдельная личность в конечном счете бремя для человечества. В своих рассуждениях я опять впал в преувеличения. Жена глядела в землю. И Эдуард тоже глядел в землю. Костер виделся мне каким-то расплывшимся красным овалом. Я хлебнул еще водки, а Эдуарду не предложил. Я опять говорил. Я не боюсь смерти. Я к ней равнодушен. Я попытаюсь использовать отпущенные мне годы настолько хорошо, насколько это возможно. Да, насколько это возможно в наше время. Я хочу поехать в Париж, в Грецию и в Японию. Я хочу обладать всеми женщинами, каких встречу. Я хочу все время быть пьяным. Вы скажете, пьяным я кажусь старее на десять лет? Знаете, что я скажу: я и есть на десять лет старше, а когда я трезвый, мне удается выглядеть моложе. И у меня, сельского мальчишки, незадачливого чистильщика обуви, с вечно немытыми руками, неискусного в застольных речах, есть одно желание — попасть в высшее общество, хотя, честно говоря, я не знаю, что это такое. Мне надо бы сбросить примерно пять кило, хочу быть худым, как Эдуард. Тебе что, нехорошо, спросил Эдуард, пристально глядя на меня, может, пойдем