Щелкаю тумблером.
Тишина.
Очень талантлив Володя, и все на вторых ролях в своем театре. Объективно нет их, вторых ролей, но на самом деле — еще как! Чем ему помочь? А Верочка все хлопочет о неустроенной его личной жизни…
Володя сыграл бы Бориса Струйского, великолепно сыграл бы одним голосом, напиши я такую пьесу. Но в роль эту Володю не пустят — внешнее несходство, то да се…
Да уж, внешне они далеки, между прочим, и голоса наверняка разные. Но ведь есть еще что-то…
Странная вещь, как и все, что связано с Борисом Иннокентьевичем, «сувенирный». Так говорили ли в то время, не заскочил ли он вперед с этим французистым прилагательным? И насчет четвертого измерения — ведь только-только появились работы Эйнштейна и Минковского, время как дополнительная ось координат еще не вышло из области дискуссий. Тем более, сразу же воткнуть эту ось в рублевскую икону…
Да, странного много, но может быть, в нем суть.
Забавно или нет, но тарелка изменила цвет, понятие для таких штуковин, пожалуй, не слишком определенное, и все-таки изменила — стала как бы гуще.
Это я обнаружил часов в пять, после обеда, вернее того, что я называю обедом в отсутствие Веры.
Мелькнула мысль — не из-за моих ли сигналов?
До чего же мы антропоцентричны — даже безобидное свечение над головой связываем с человеческими поступками и идеями…
Впервые за Бог знает сколько месяцев я почти доволен, вот-вот начну потирать руки. Сломалась какая-то перегородка, и в моей рукописи за это утро что-то сместилось, не знаю в ту ли сторону, но сместилось.
Радоваться, в общем-то, рано, все листы — бесформенная глыба, однако в этой глыбе кое-что замерцало. Еще одно такое мерцание, и появится намек на книгу (оборотик — «намек на книгу»! Сережа завизжал бы от негодования).
Сегодня запрусь пораньше, снова «пляшущие тени на каминном экране» вдруг повезет. Попахивает свинством, но вдруг, повезет увидеть ее, Серафиму Даниловну, божественную Симочку.
Неукладывающийся образ — жил себе потихоньку добряк и аккуратист, почтенный учитель гимназии, добросовестно отрабатывая свое жалованье, в свободное время писал стихи, которые не вскоре, через десятки лет, заиграли иными красками и подтолкнули весьма заурядного (один на один — можно!) писателя создать его, скромного латиниста, биографию…
Да, так почему неукладывающийся? Кто и во что?
А все та же Симочка. Она, одним мизинцем вышвырнувшая Бориса Иннокентьевича из спокойной чиновной заводи в иной мир.
Скорее она, чем господин попечитель, скорее она…
Но не представляю! Не могу представить учителя Струйского влюбчивым, впадающим в неистовое мальчишество. Потому что не вижу ее. Как ни стараюсь, увидеть не могу.
А вдруг Сергей Степанович, мягколапчатый, в семи издательских водах полосканный, прав, и не стоит усложнять.
Эволюция — усложнение. Выучили эту истину, прониклись ею и усложняем, усложняем, усложняем… Скоро уже неудобно будет сказать: Он увидел Ее и полюбил с первого взгляда. Как так! А где психологический и сексуальный резонанс, где предшествующие разочарования и пустоты, где… Как будто за встречей двух симпатичных молодых людей не должно стоять естественное стремление узнать друг друга поближе.
Включаю портативную игрушку, и хрипловатый голос Володи заполняет комнату:
Любопытно, откуда это — «предстартовый», какими ветрами занесено к нему в строки?
Что он знал о тарелках, которые по несколько дней зависают над домом неверующего? Что означают эти «атмосферные фантомы»?
Наши устремления, застрявшие на полпути, нацеленные на беспредельность и не попавшие туда, ибо всякая реальность живет иссякающим импульсом, — так, что ли? Потом силовые поля обстоятельств — «и остаемся посреди»…
Кончаются дрова. Поэтому устрою символический огонек.
Ради ожидаемого броска.
А ведь я даже не посреди, я только слегка подпрыгнул и вот-вот по колени погружусь в ту самую усердно удобренную почву, удобренную душами нашими, экскрементированными той самой пеной страха…
Дорожка в парке, длинная, как английский сентиментальный роман.
— Ты труп, воплощение неподвижности, — кричит Борису Иннокентьевичу совсем юная дама, и ее милые черты искажаются полной гаммой негодования.
Я теряюсь. Подло, в конце концов, подглядывать семейные сцены, даже созданные собственным воображением, но могу поручиться — это живой парк, живая листва, живые одуванчики и одуванчиковая поземка, и посреди дорожки Борис Струйский того периода, который по его же записям считается наисчастливейшим.
Я где-то совсем рядом, в отличном кустообразном убежище. Следовало бы зажмуриться и заткнуть уши — не могу. Передо мной подлинная Симочка, одна из последних, а может, и единственная Беатриче в семейном варианте. Боготворимая Серафима Даниловна!