Выбрать главу

3

ОДА ЭДА

Его никто не подготовил к тому, что он увидел. Эду стало получше, так сказал Льюис, он и вправду лежал уже без кислородной палатки – она наготове дожидалась у стены, когда понадобится опять, – но вид у него был достаточно плачевный. Кожа сделалась прозрачной, кровь в жилах голубела, как тени на январском снегу, глаза запали, почему-то даже казалось, что он за эти несколько часов сильно убавил в весе. Несмотря на слабость – особенно голос у него обессилел, – он при появлении Джеймса словно весь осветился радостью. В чем это выразилось, трудно сказать, он лежал беспомощный, как младенец, даже улыбнуться честь по чести не в состоянии, но видно было, что ум его, дух, что ли, запертый в глубине, оставался живым и деятельным.

– Джеймс, дружище, – произнес он почти шепотом. – Здорово!

– Доброе утро, Эд.

Он подошел к кровати, объятый робостью, по-кроличьи обеими руками держа перед грудью шапку и выставив вперед подбородок, кроткий, как Итен Аллен, когда Джедидия Дьюи, незадолго до Тайкондероги, пропесочил его за стрельбу по церковному колоколу.

Палата была одноместная – шкаф, лампа, высокий прикроватный столик, несколько закрытых полок по стенам, дверь в ванную, один стул и одно широкое окно, а за окном – Беннингтонский обелиск и вдали – гора. Эд в пижаме, которую привезла из дома Рут, темно-красной с черным воротником, японской, что ли. Седые волосы торчат на голове в разные стороны, а под волосами на лбу мелкие капельки пота. Он протянул Джеймсу руку для рукопожатия, хотя у них не было такой привычки и в другое время они оба сочли бы этот жест искусственным, чужеродным и сомнительным, как улыбка продавца. По лицу Эда можно было догадаться, что он жмет изо всех сил.

– Здорово, здорово, – повторил он. – Льюис сказал, что постарается тебя сюда заманить.

– Незачем было и заманивать, Эд. Я рад, что тебе лучше.

– Прости, что я так у тебя расклеился. – Эд слабо улыбнулся и слегка качнул головой. – Сам же, чертушка, и виноват. Тридцать лет мне твердили, чтобы бросил эти сволочные сигары.

Джеймс посмотрел ему в глаза, пожевал губами, набираясь храбрости, но потом передумал и посмотрел в пол.

– Неудобное это дело, болезнь, будь она неладна, – сказал Эд. – На ферме все к черту летит. Ну, да... – Он, не поворачивая головы, перевел взгляд в окно. – Надо думать, раз я до сих пор не разбогател, то теперь уж что там.

– Знаешь ведь, как оно в Вермонте бывает, – сказал Джеймс. – Может, на будущий год.

Эд кивнул с полуулыбкой.

– Может быть. – Он на секунду прикрыл глаза. А когда открыл, то сказал: – Ты, наверно, надеешься, что этот парень Льюис когда-нибудь возьмет на себя твою ферму?

– Не знаю. Мне все равно. В завещании я его записал, после Салли. – Он улыбнулся, найдя в этом смешную сторону, и взглянул на Эда. – Надо было вычеркнуть вредную старуху, оставить без гроша.

Эд улыбнулся в ответ.

– Смешная штука – жизнь, – проговорил он.

Джеймс задумчиво кивнул, сунул руки в карманы комбинезона, потом спохватился, потряс головой.

– Эта Салли самому дьяволу родная теща, – сказал он.

Но Эд будто услышал что-то совсем другое – или знал, что Джеймс не то хотел сказать, – и задумчиво отозвался:

– Она красавица была редкая. – И голос его сразу зазвучал грустно-грустно. Он повернул голову, чтобы удобнее было смотреть на обелиск и гору. Джеймс не нашелся что ответить, и тогда, немного помолчав, Эд вдруг сказал: – Жаль, не увижу я выборов по телевизору.

Джеймс удивленно поднял брови.

– Не доживу, – пояснил Эд без драматизма. – Такие вещи иногда знаешь. Жаловаться мне нечего, я и не думаю жаловаться. Только вот хорошие выборы я всегда любил смотреть.

– Нет, ты погоди, Эд...

Но он с полуулыбкой отмахнулся:

– Да ты не обращай внимания. Меня на небо возьмут. За мной если какой грех и числится, то разве, что слишком мало в жизни грешил, на ломаный грош не нагрешил. В помыслах – это бывало. Может, там помыслы зачтут.

Беннингтонский обелиск матово белел в лучах солнца. Он высился на вершине холма, вознесясь над долиной, а со всех сторон его обступили горы. Белоснежный и красиво расположенный, он все равно представлял собой сооружение безобразное, так утверждали те, кто хоть мало-мальски смыслил в таких делах. И Джеймс Пейдж в том числе. Но и безобразное, все равно он как патриот его любил н считал, в общем-то, вполне подходящим: массивный монумент, высокий, весомый, сложенный не из вермонтского мрамора, а из грубого олбанского известняка, простого и неотесанного, как люди, чью память он увековечивает, – как полковник Старк, например, один из предков Джеймса, прославившийся тем, что однажды, сидя на заборе, завидел неприятеля и заорал своим солдатам: «Англичане идут! И мы их одолеем, а не то ляжет Молли Старк нынче спать вдовой!» Чуть западнее обелиска возвышалась серо-голубая Антониева гора, кое-где на ее склонах еще проглядывали пятна зелени или виднелось одинокое дерево, еще не обронившее бурой листвы, вернее всего – тополь, он уходит последним. А дальше было небо, чистое и голубое.

Эд отвернул голову обратно – смотреть в окно ему было неудобно – и закрыл глаза. Но говорить не перестал, а Джеймс Пейдж сидел и слушал. Ему на ум не приходило ни одного путного нефальшивого слова, а лгать сейчас явно не стоило.

– Хорошие выборы я всегда любил, – говорил Эд. – В годы нашей с тобой молодости, верно ведь, здорово это бывало? Дома разукрашены, на улицах полно колясок, какой-нибудь краснобай-политикан тут как тут, все уши тебе прожужжит. Помнишь выборы девятьсот двенадцатого года? Тогда Тедди Рузвельт сюда приезжал, в Беннингтон, речь говорил. Я ее не помню, мал был, не слушал, а вот что из себя он был мужчина могучий, это я помню и утверждаю. На портретах-то он такой маленький, в очках, скажешь – врач или там профессор из колледжа; и пишут о нем, как он болезни свои превозмог, и все такое, можно подумать – из низкорослых наполеончиков, которые всю жизнь себя утверждают. А на самом деле он был на голову выше нашего Джона Г. Маккулоха, еще когда он тоже был мужчина в цвете лет, и посолиднее любого эллисовского мормона. И еще помню, в том же году приезжал в Манчестер президент Уильям Говард Тафт, жирный, как бегемот, – играл с моим дядей в гольф, – в белой шляпе, помню, с мягкими полями. Никудышный он был, этот Тафт. По глазам было видно. Руки всем направо и налево пожимает, по спине лупит, вонючей сигарой дымит, а сам бандит бандитом и такой жирный – вставь фитиль, гореть будет, как лампада. – Эд улыбнулся. – Помню, один год к нам на выборы приезжал человек с белым медведем.

– И я помню! – оживился Джеймс Пейдж.

– Еще бы тебе не помнить, – усмехнулся Эд, но глаз не открыл. – Из-за него твоя Ария чуть на тот свет не угодила.

– А вот этого не помню, – нахмурил брови Джеймс.

– Не помнишь? Вот сукин сын. Арии тогда было тринадцать лет. Хорошенькая, во всей Новой Англии второй такой не было. Глаза голубые, как осеннее небо, а волосы светлые-светлые. Потом она потемнела, но в тринадцать лет у Арии волосы еще были как солома на току. Она гостила у тетки, рядом с Дрейками они жили, на Моньюмент-авеню, и взбрело ей в голову поехать покататься на двуколке. Конь у них был с норовом, но Ария запросто с ним управлялась, и тетка отпустила ее не задумываясь. Заложили ей коляску, она и поехала.

Этак через полчаса, уже темнеть начало, тетка вышла во двор, и что же она видит: мимо по улице как раз катит этот человек с медведем, медведь с ним рядом на облучке сидит наподобие человека. Ну, тетка-то хорошо понимала, что подумает ее конь, когда встретится с медведем, выбегает она на улицу и давай вопить: «Помогите! Помоги-и-ите!» Все соседи, ближние и дальние, ринулись спасать. Мой отец случился поблизости на бричке, и я там с ним сидел, уразумел он, что к чему, и пустил за ними во весь опор.

Но мы медведя так и не посмотрели. Так вышло, что проехали мы немного и видим: навстречу несется этот коняга с малюткой Арией в коляске, – ну, отец развернул свою бричку и пустился в том же направлении, что и они. В конце концов он этого ошалелого коня ухватил под уздцы и остановил. Потом узнали, что человек с медведем услышал приближение Арииной коляски, свернул в придорожный бурьян, медведя спустил на землю и остался на облучке один, пока они проедут. Но конь уже учуял медведя, ну и понес. Неужто ты забыл этот случай?

– Да нет, – ответил Джеймс. – Теперь вспомнил.

Глаза у него наполнились слезами, хотя ничего такого он вроде бы не чувствовал.

– Отличные тогда были выборы, – продолжал Эд, кивая, но глаза не открыл. – Только вот нынче для таких выборов слишком много народу развелось. И ладно, я не жалею. Мне выборы по телевизору смотреть тоже нравится. Правда-правда. Помню, как Джона Ф. Кеннеди выбирали. Я тогда впервые понял толком, что там на самом деле происходит – камеры показывали все, каждый угол и закоулок, вели интервью с делегатами, кто и выпивши, кто просто ополоумел, – у меня глаза открылись, честное слово. Разные там выступления, демонстрации в зале, я бы сам на это дело легко купился, а тут Уолтер Кронкайт все объясняет, или Хантли, или кто там у них. Говорю тебе, я ни разу в жизни до этого так не переживал избирательную кампанию. Люди вот ворчат на современный мир, но я тебе скажу: я иной раз гордился, когда смотрел по телевизору выборы.

Иные плюются, ругают телевидение. Ты, Джеймс, кажется, тоже. Но я тебе так скажу: мы теперь совсем иначе голосуем, чем когда-то. Раньше всю страну можно было завлечь на дрессированного белого медведя, или другой раз еще шум был про трех лошадей, якобы говорящих. Весело было, не спорю, но ушли те времена; мир повзрослел. В наши дни люди думают и спорят про такое, о чем раньше никогда не задумывались; и за это спасибо надо сказать в первую голову безмозглому, как ты говоришь, телевизору.

Да, жаль, не увижу я больше выборов. – Эд покачал головой, открыл на минуту глаза и снова опустил веки. Джеймс смотрел в окно на обелиск, выжидательно, надеясь сам не зная на что. Глаза его были влажны. – Могу сказать, если ты спросишь, чего еще мне жаль.

Джеймс собрался было спросить, но Эд продолжал сам: