— И пусть не задерживает сведения, как там у него с топливом. Заготавливает ли дрова? Осень, видите, какая ранняя…
Лапкина кивнула.
— А с жильем у вас как? — потеплев, спросил Кучеренко. — Плохо живете?
Лапкина опять утвердительно кивнула, пожала плечами, как бы извиняясь, что снова вынуждена его огорчить.
— Знаю, знаю, что плохо. Главные наши беды — топливо и жилье для учителей. Бегут от нас люди. Сами-то вы не собираетесь бежать?
— Нет, — сказала Лапкина, — уезжать я не собираюсь…
— Знаем, что плохо с жильем, да нет пока никакой возможности, — не слушая ее, но ласково говорил Кучеренко. — Не обижайтесь. Нету пока жилья. А на нет, как говорится, и суда нет…
— Но я ведь не обижаюсь, я понимаю… — Лапкина еще немного подождала: надеялась, что он скажет ей что-нибудь еще, очень важное, главное — как растить в тяжких послевоенных условиях маленького человека, — дрова и даже ее плохое жилье как-то не вязались с ее приподнятым настроением, с высоким накалом чувств и мыслей. Но Кучеренко опять замолчал.
Немного разочарованная, Лапкина медленно пошла на свое место. Тоненькая струнка возбуждения еще трепетала, вибрировала в ней, еще с удовольствием она вбирала в себя последние впечатления — речь московского профессора о методике преподавания родного языка, свет хрустальных старинных люстр, заключительный концерт местной самодеятельности, оживленный смех, прощание с новыми знакомыми, библиотечку с надписью на бумажном пояске «Участнику совещания учителей», — но уже исподволь подступали будничные практические заботы: да, надо собираться в обратный путь, надевать разношенную обувь, чтобы не так трудно было идти, получить по ордеру мыло и ситец. И еще ей очень хотелось, выстояв любую очередь в буфете, купить колбасы или рыбных консервов, каких-нибудь конфеток, что ли. Ведь обязательно, когда она вернется, набегут учительницы порасспросить, послушать ее рассказы. Но много покупать тоже нельзя: и денег оставалось чуть-чуть, и тяжело нести. А тут вдобавок этот Федотов, как еще они будут добираться…
Лапкина встретилась с Федотовым, как было условлено, возле главного почтамта. Он был высокий, плечистый, лет тридцати пяти на взгляд, может быть сорока. Он показался ей довольно красивым, вернее, очень симпатичным, она даже немного смутилась. О чем говорить в дороге и что этот роскошный подполковник станет делать в их школе? Да еще такая трудная дорога, как нарочно…
Они ехали поездом, тряслись на попутном грузовике, а на ночь пришлось остановиться в полуразрушенной избе на берегу реки.
До войны это был колхозный дом приезжих. Он и теперь именовался так, но был запущен, неприбран, койки и топчаны стояли старые, сено в тюфяках сбилось, наволочки давно не сменялись. Когда они пришли, их встретила морщинистая, беззубая тетка, показала, где спать, спросила, нет ли курева для ее хворого старика, и тут же собралась уходить.
— А ключи кому потом сдавать? — спросил Федотов.
— Да какие там ключи! — удивилась тетка. — Замок-то давно проржавел. Нет, — сказала она, потуже завязывая платок, — к нам, почитай, никто и не заезжает. Уполномоченные если, те прямо к председателю едут, там и ужинают, партийные — те, наоборот, у нашего секретаря ночуют. У нас же ни заварки, ни хлеба. Был титан, так на сев взяли и не вернули. Я уж жалилась председателю, а он смеется: «Подожди, Марковна, скоро все будет. И тебе, говорит, куплю форму с золотым шнурком на вороте, будешь встречать приезжих. Жаль, говорит, ты не мужчина, без бороды. Я до войны еще в Москву ездил, так там в гостинице старик весь в золоте и с бородой…» Так и не отдал титан.
Федотов все-таки укорил:
— Но веник-то могли бы связать, вон у вас лес рядом, береза…
— Веник был, исшаркался… — Сторожиха успокоила Федотова: — Я велю своему мужику, он нарежет. Вот только здоровьем он слабый…
В одной комнате на койке кто-то спал, с головой накрытый потрепанной шинелью, вторая койка пустовала. Через коридорчик была еще одна комнатка. Лапкина прошла туда, села на топчан, прислонилась затылком к прохладной стене. Славно. Федотов что-то говорил ей, она кивала, ничего не понимая; да-да, она дождется чая, который он непременно хотел вскипятить на плите, и тут же, сидя, уснула, как мертвая.
Когда она открыла глаза, уже светало, четко проступало то, на что она и не посмотрела вчера, — облупившиеся стены, оклеенные плакатами, стол, деревянные табуретки. Солнце еще не взошло, все, что было за окнами, — темная кайма дальнего леса, вершины высоких елей на опушке, — сливалось в густую зеленую массу. Но какие-то пушистые ветки, какие-то острые верхушки все-таки выделялись, стояли наособицу, и за ними уже возникал золотой солнечный ореол. Золота, сияния становилось все больше, на березках, что росли недалеко от избы, уже весело сверкала роса, торжественно светились белые, тонкие, почти не замшелые стволы. Береза была любимым деревом Лапкиной. И еще клен, у клена каждый лист как будто сделан художником. Почему-то у них в деревне не было кленов…