В ближний круг литературных родственников Ландольфи я бы включил и другого русского писателя, родство с которым напрашивается само собой, — Андрея Платонова. Жаль, что при жизни эти авторы и современники никак не пересеклись. Жаль, что Ландольфи не приметил в зрелом Платонове своего литературного двойника. Жаль, что не нашлось в Италии доброго советчика, указавшего бы Ландольфи на его диковинное перевоплощение в дебрях советского гетто изящной словесности. Остается только гадать, что бы это был за Платонов, итальянский Платонов, пропусти его Ландольфи через свою переводческую реторту. (Автор знаменитого рассказа — провокации «Прогулка» — «La passeggiata», — написанного на языке настолько необычном, настолько «периферийном», что поначалу воспринимается как сплошной набор итальянских «глоких куздр», Ландольфи мог направить свои лексико-грамматические стопы, пожалуй, только в город Чевенгур, где в мире и языке правит оголтелая платоновская инверсия.) Ведь оба писателя, каждый в силу известных обстоятельств времени и места, пользовались, выражаясь словами Иосифа Бродского, фиктивным языком, который, в свою очередь, породил фиктивный мир и сам же впал от него в грамматическую зависимость.
В предисловии к роману Платонова «Котлован» Бродский пишет, что «наличие абсурда в грамматике свидетельствует не о частной трагедии, но о человеческой расе в целом». У Ландольфи мы имеем дело с индивидуальной писательской интуицией, чутко уловившей условность целого миропорядка, а не только социальной Утопии (Платонов скорее отшатнулся от социальной условности, в которую было поверил; отшатнулся, заглянув в пропасть ее свихнувшегося языка и навеки это языковое полоумие запечатлев). Если за эпизод с медведем-молотобойцем из «Котлована» Платонова действительно следует считать подлинным сюрреалистом, то и Ландольфи за сцену уестествления Лукреции голубым червячком из «Тараканьего моря» можно смело посвятить в рыцари сюрреалистического ордена. Но, опять же, сюрреализм Ландольфи — этот сюрреализм без сюрреализма, как говаривал теоретик литературы Дж. Контини, — составляет, если так можно выразиться, личную драму писателя. Литературный подвиг Платонова, дерзнувшего усмирить коллективное бешенство «одной шестой», схоронив его на дне бумажного котлована и залив типографским ювенильным морем выхолощенного бытия, граничит с актом гражданского неповиновения. Ставка Ландольфи выше. В своей партии с жизнью он сразу пошел ва-банк, решив скомпрометировать не просто общественное устройство, каким бы оно ни было — гуманным ли, бесчеловечным или утопическим, — но объявить об Утопии и времени, и пространства, и жизни, и смерти.
Не приемля такой мир, поэт — русский поэт — выносит его за скобки творчества. Обнуление безжалостного мира железным обручем цифры и буквы «о» — вынужденный прием самообороны художника.
Ландольфи чувствовал, что литературный Опыт, который у всех приблизительно одинаковый, ничего, собственно, не решает (начавшись с буквы «о» или с нуля, он, этот опыт, если это серьезный опыт, в итоге к нулю же и тяготеет). Решает материал.
Материал писателя — Слово: другого нет. Именно о силе и бессилии Слова, о крепости и недостаточности Слова, бывшего для Ландольфи и щитом и шпагой, сказано в стихотворении «Тщетно словно, оно не поможет» («La liquida vertigine») из сборника 1972 года «Фиалка смерти»:
И далее:
Говорится в нем и о недосказанности как кульминации высказывания и, наконец, о молчании как наивысшей форме переживания. Изначальные вопросы Ландольфи (они же и «последние» его вопросы): Что же будет? и Зачем все? — в конце пути вдруг разрешаются молчанием Автора. Не потому, что Автору нечего сказать, а потому, что все сказано. Трагизм жизни, переданный не сюжетом, а словом, «языковая неизбежность» сменяются неизбывностью тишины. Автор замирает на пике своего опыта. И удерживает паузу.
Впрочем, не только литературный, но и жизненный опыт у всех, в сущности, один: рождение, жизнь и смерть. Поэтому Ландольфи особенно никаким опытом не щеголял. Понимая, наверное, что никакого особенного опыта у него быть не может. Он лишь сторонился жизни, ускользал от нее. Чтобы лукавая, чего доброго, не попутала.
Марио Луци, крупнейший из ныне живущих итальянских поэтов, которого связывала с Ландольфи и дружба, и совместная работа, рассказывает, как однажды Ландольфи зачем-то купил себе вполне зверский по мощи мотоцикл. Оседлал он того железного коня, облачившись в совершенно неподобающее для езды плотное зимнее пальто, и отправился в этой полной выкладке ни много ни мало из Флоренции к себе в Пико. Это примерно как от Манежа до Костромы. А то и подальше. Скажем, тропой впечатлительного Астольфа, на Луну, куда Томмазо Ландольфи в тот раз, вероятнее всего, и наведался (что это, как не насмешка над неукоснительностью автострад?). Опыта нет, зато есть материал: он-то все и решает. Представляю, чего только Ландольфи не насочинял за время своей неистовой гонки…
Какой итальянец не любит быстрой езды?
Геннадий Киселев