Сева был рад, когда с едой было окончено. Он мог уйти и остаться наедине с собою. Нужно было что-то обдумать, что-то решить бесповоротно.
Но он все медлил уйти, точно для его злобы не хватало ещё нескольких капель и их надо было впитать в себя. Он продолжал сидеть за столом.
Эмма в этот вечер много пила вина. Вино её возбуждало: лицо побледнело, глаза стали красными; она чаще делала ошибки в разговоре, сама смеялась над ними и то и дело взглядывала на Севу.
Один раз ему показалось, что она дотронулась до его ноги своей ногой под столом, он почувствовал волнующую дрожь от прикосновения и встал. Но, может быть, это только показалось?..
Тогда она, прищурясь, бросила на него взгляд, шумно встала и, неожиданно захватив руку Севы, двинулась в гостиную.
Гости пошли за ней. Теперь она не откажется им сыграть и спеть что-нибудь весёленькое, о чем они все время умоляли её.
Рояль стоял покрытый сероватым чехлом. Вячеслав распорядился снять чехол, и чехол содрали, как кожу. Послышался запах пыли и тонкая дрожь потревоженных струн.
Ещё прежде, нем сесть на стул, Эмма уже ткнула пальцами в клавиши, и рояль вскрикнул, как от боли.
Сева посмотрел на брата.
Тот за ужином пил много вина, и лицо его стало красным. И как всегда, когда он много пил, он становился сосредоточенным и злым. Но Сева объяснил бы себе его настроение по-своему, если бы брат не смотрел на неё такими пристальными, несытыми глазами.
Она заиграла какой-то вальс, потом перешла на другое, опять бросила это и стала играть шансонетку, подпевая немецкие куплеты. Во время её пения гости, не понимая слов, тоже подпевали ей и подмигивали друг другу.
Севе хотелось подойти к ней, ударить её, повалить на землю и бить и царапать это пышное душистое тело до тех пор, пока оно не обольётся кровью.
Он был очень силён. Это было у них в роду. И в эту минуту ощущал в себе почти звериную силу, и это ощущение опьяняло его. Оно каким-то непонятным образом связывалось с её затылком, отягчённым пышными волосами, и особенно с этими раздражающими завитками у неё на шее. Сева впился в эти завитки взглядом. Его кулаки сжимались, а в глазах начинало рябить, когда он почувствовал на себе тяжелый вопросительный взгляд брата.
Сева пошёл к выходу. Брат его не останавливал, а нагнулся в это время к Эмме и, криво улыбаясь, что-то шепнул ей. Она кивнула головой.
Сева стоял на крыльце и тяжело дышал.
Лёгкая белая борзая «Пурга» бесшумно подошла к нему и прижалась к ногам упругим сухопарым боком и, вытянув длинную тонкую морду, замерла.
Сева машинально погладил её: она не шевельнулась. Он думал о том, как покойная любила эту собаку, и собака как-то особенно шла к ней. Они вместе всегда Севе напоминали старинную картину, которую он где-то когда-то видел. Может быть, в раннем детстве, когда путешествовал с матерью за границей,
Зачем у него теперь нет никого, к кому бы он мог пойти сейчас и рассказать все, что так томит и мучит... Рассказать все? Нет, всего он бы не мог рассказать и не сумел.
Ночь взглянула на него далёкими чужими глазами, дохнула в лицо влажным сумраком.
Он всем чужой. Был брат, — он как будто похоронил его. Что теперь делать? Умереть? Убить её? Убежать отсюда?
Послышались шаги: это шел Вячеслав. Сева хотел уйти спрятаться в степь, но собака, как стальная, стояла на пути. Он весь сжался, ушел в себя и стиснул зубы, точно ждал нападения, даже удара.
Брат подошёл почти вплоть к нему, так что слышно было, как он сопел носом, и ясно ощущался запах вина.
— Вот что, Всеволод, — заговорил он, не раскрывая рта, — это ты оставь.
Сева молчал.
Тот перевёл дух и заговорил сдержаннее, даже мягче.
— Ты уже не мальчик... не ребёнок, хотел я сказать. Стало быть, пускаться с тобою в объяснения я не стану. Понимаешь?
Сева хотел кротко возразить брату; напомнить ему о его покойной жене, растрогать его. Он уже мысленно мирился с ним, оба они даже плакали, а Эмму на другой день отправляли обратно. Но слова не шли на язык.
Тогда Всеволод заговорил, все более и более распаляясь от своих же слов:
— Это никого не касается, кроме меня, и, если я привёз её сюда, значит, у меня были причины... основания. Она — артистка! — с неестественным ударением произнёс он. — И я заставлю её уважать. Да, артистка, своим трудом зарабатывающая себе хлеб.
Но тут же он впал в раздражение на себя за то, что унизился до этой фальши перед младшим братом, перед мальчиком, который не вправе судить и осуждать его.
— Наконец, кто бы она ни была, никто не смеет относиться к ней дурно.