Выбрать главу

И он видит этого жалкого телеграфиста, никогда не знавшего, что такое счастье, опустившегося, мрачного. Он давно не бреется и не моется не только тем душистым мылом, с запасом которого приехал в Заболотье двенадцать лет назад, но вообще мылом. Его опухлое от однообразной работы, бессонницы и водки лицо заросло бородою и стало некрасиво.

И никогда с такою ясностью он не видел своей безнадёжности и ужаса своего положения, как в эту минуту. И ему становится страшно жалко себя и завидно всему миру. Почему счастье быть около маленьких ножек и целовать их выпало не ему, а кому-то другому, быть может, менее достойному и уж наверное не так жаждущему этого, как он?.. Неуклюже и тяжело поворачиваются эти мысли в больной голове телеграфиста, и судьба, бросившая его на эту станцию, кажется ему воровкой, укравшей у него для кого-то другого его счастье.

Так-нет, так-нет... — стучат часы, и трещит без умолку аппарат. Страшная ненависть охватывает Барбашева к этому стуку, к этим колёсам, стрелкам и ко всей этой станции. Так бы вот, кажется, вскочил и начал разбивать все кулаками и топтать ногами, мстя за свою задавленную жизнь и судьбу. Но ему лень встать. Истома все больше и больше охватывает его. Голова кружится, и в висках стучит, а по телу разливается странное иглистое пламя, заволакивающее иногда глаза радужными облаками.

По временам сознание просвечивает сквозь эти облака, и Барбашев чувствует, что ему нехорошо, надо что-то сделать, куда-то пойти. Быть может, повеситься на этом крюке, который так и тянет его к себе со стены. Но лень встать, так как кто-то ласкает его, и он повторяет: «Целую твои маленькие ножки». И сердце, как аппарат, выстукивает то же самое. То ему кажется, что не даёт встать и идти телеграфная лента: она обвивает все его тело, добирается от ног до шеи и душит, и тянет все к тому же черному крюку на стене...

Натурщица

Из записок художника
I

Старые художники говорят, что прежде чаще встречалось женское тело стройное, как мелодия, но, вероятно, под влиянием уродливой городской жизни и мод красота вырождается, как лишённые свободы цветы.

Совершённую натурщицу так же трудно найти, как жар-птицу. Ведь, в натурщицы идут не по призванию, а больше всего из-за нужды. Ну, а нищета мало способствует сохранению и поддержанию красоты, а если такая красота и имеется, — она, по лёгкости наших нравов, находит более выгодный заработок, чем позирование у художника.

В последнее время объявились особы, под видом натурщиц расхваливающие в газетах свои идеальные формы. Ясно, с какой целью делаются подобные объявления. Настоящая натурщица никогда не прибегает таким средствам, точно так же, как никакой художник не соблазнится такой объявительньцей, да и не было случая, чтобы такая особа пришла на объявление художника, ищущего натурщицу.

В последний раз нам необыкновенно повезло: по объявлению явились сразу две натурщицы, обе молодые и, насколько можно было угадать их в бедных их платьях, обе были недурно сложены.

Первой явилась худощавая еврейка, очень бойкая, с большим, очевидно, всегда готовым к смеху ртом и беспокойными черными глазами; что-то вроде неудавшейся швейки или цветочницы.

Она сказала, что уже позировала не раз.

Вторая — русская, темноволосая, с серыми, пугливыми глазами, лихорадочно и несколько болезненно блестевшими.

Несмотря на то, что было уже начало мая, на голове её белела старенькая теплая вязаная шапочка, а бедное платье скрывалось под дешёвым серым пальто, которое, очевидно, она носила и зимою.

Эта нравилась больше, но отдать ей предпочтение так вот сразу было неловко, да и несправедливо.

Предложить им раздеться и отказать той, которая окажется менее подходящей, на это как-то не решались: мы были ещё слишком молоды, чтобы видеть в натурщице только модель и совершенно игнорировать человека.

Но наше коллективное рисование предполагалось надолго, и, пошептавшись, пришли к тому, что лучше всего устроить им очередь.

Волошин, самый молодой из нас, обратился к конкуренткам:

— Кто вытянет узелок, будет позировать с нынешнего дня в первую очередь.

И он весело протянул натурщицам кончики платка, точно заячьи уши, торчавшие у него из сжатых в кулак пальцев.

Две руки не сразу взялись за платок: обе огрубевшие, истыканные иголками, с небрежно обрезанными ногтями.

Я заметил, как рука второй дрожала, и прежде, чем она несмело коснулась платка, еврейка дёрнула и вытянула узелок.