Шарлотта. Ты осыпаешь меня обвинениями, а сама уходишь?
Ева. Все равно сейчас уже слишком поздно.
Шарлотта. Что поздно?
Ева. Ничего не изменишь.
В тишине слышится жалобный протяжный стон, он резок и невыносим. Шарлотта в ужасе смотрит на дочь. Ева говорит: «Это проснулась Елена, пойду посмотрю, не нужно ли ей чего». Она спешит по темному дому уверенным шагом, ей не нужно зажигать свет, за окном неподвижное лунное сияние, все тихо, ни ветерка, ни шороха. Ева осторожно открывает дверь в комнату сестры. Жалобный стон тут же прекращается. Ева зажигает настольную лампу. Ее сестра сидит в кровати с невысокой оградой, ее горло и плечо спазматически дергаются, она кусает губы. Но глаза ее плотно закрыты, она спит. Ева осторожно будит сестру. Елена медленно открывает глаза, медленно ориентируется в своем мире, пытается что-то сказать, оставляет попытки. Ева спрашивает ее, не хочет ли она попить, Елена отказывается, закрывает глаза. Тут же засыпает. Спазмы прекращаются, лицо становится спокойным. Ева сидит рядом, глядит на нее. Гасит лампу. Снова глядит на нее.
14
Ева. Я была твоей куклой, с которой ты играла, когда у тебя выдавалась минута свободного времени. Когда я болела или капризничала, ты поручала меня заботам няньки или папы. А сама запиралась в своей комнате и работала, и никто не смел тебе мешать. Я стояла под дверью и слушала. Когда ты устраивала себе перерыв и пила кофе, я проскальзывала внутрь – проверить, существуешь ли ты на самом деле? Ты встречала меня приветливо, но очень рассеянно. И если я спрашивала о чем-нибудь, то могла не ждать ответа. Я сидела на полу и глядела на тебя: ты была такая большая и красивая, комната прохладная и полная воздуха, шторы раздвинуты, за окном играла под ветром пышная листва, она окутывала все в комнате таинственными зеленоватыми отсветами. Иногда я вывозила тебя на лодке в залив, ты сидела в длинном белом платье с глубоким вырезом, открывавшим твои груди, они тоже были очень красивые, ты была босая, а твои волосы заплетены в большую толстую косу, тебе нравилось смотреть в воду – холодную и прозрачную, ты видела там, глубоко внизу, большие камни, растения и рыб, наклонялась лицом к самой воде, и твои волосы и руки становились мокрыми. А я глядела на тебя и завидовала. Я хотела быть такой же красивой. Я стала до педантизма аккуратно относиться к одежде, очень боялась, как бы ты не осудила мой внешний вид, я ведь считала себя очень неказистой – худой, угловатой, с большими коровьими глазами без бровей и ресниц, с большим ртом и слишком длинными руками и большими ногами, пальцы на которых были совсем плоские, – я считала себя просто уродиной! Но тебя, казалось, моя внешность не заботила вовсе, один раз ты даже сказала: «Тебе, наверно, лучше было бы родиться мальчиком», и ты тут же рассмеялась, чтобы я не расстроилась. Но я, конечно, все равно расстроилась. Я проплакала целую неделю, втихомолку, ты ведь презирала слезы – чужие слезы. А потом однажды я увидела твои чемоданы, они стояли внизу у лестницы, ты говорила в телефонную трубку на непонятном языке, я кинулась в детскую и стала молить бога, чтобы что-нибудь случилось и помешало твоему отъезду: чтобы умерла бабушка, или произошло землетрясение, или чтобы у всех самолетов отказали моторы, но ты всегда уезжала, двери в доме стояли открытые, по комнатам гуляли сквозняки, и все старались перекричать друг друга, ты подходила ко мне, обнимала и целовала, обнимала еще крепче и целовала снова, глядела на меня, улыбалась, от тебя так хорошо и незнакомо пахло, ты была какая-то чужая, ты была уже в пути, не видела меня, а я думала: сердце сейчас разорвется, я умру, мне так больно, мне никогда больше не знать радости, ведь прошло всего пять минут, как же я выдержу такую боль еще два месяца, я отчаянно плакала на коленях у папы, а он сидел совершенно неподвижно, положив мягкую ладонь мне на голову, он сидел так бесконечно долго и курил свою старую трубку, обволакивая нас дымом, иногда он говорил что-то вроде: «Пойдем сегодня вечером в кино» или «В обед неплохо бы полакомиться мороженым», но плевать мне было на кино и мороженое, ведь я умирала от тоски. Так шли дни и недели, мы с папой делили свое одиночество довольно стойко, нам с ним не о чем было особенно разговаривать, но от него исходило такое спокойствие, я никогда ему не мешала, изредка он хмурился, я не знала тогда, что он испытывает постоянные денежные затруднения, но всегда, услышав стук моих башмаков, когда я вбегала к нему в комнату, он оживал и мы приветливо беседовали друг с другом, или же он просто гладил меня по голове своей маленькой бледной ладонью, или, бывало, сидел с дядей Отто на кожаном диване, они пили коньяк и потихоньку переговаривались, интересно, слышали ли они сами, что говорили друг другу, иногда еще к нам приезжал дядя Харри, и они с папой играли в шахматы, в это время во всем доме воцарялась особая тишина и было слышно, как тикают настенные часы в наших трех комнатах. За несколько дней до твоего возвращения меня уже лихорадило от волнения, я даже испугалась, как бы не заболеть по-настоящему, я ведь знала, как ты боишься больных. А потом, когда ты приехала, я едва могла вынести свое счастье и совсем онемела, так что несколько раз ты нетерпеливо повторила: «Еву определенно не радует мое появление дома». А я заливалась пунцовым румянцем, меня прошибал пот, я ничего не могла выговорить, слов не было, словом в нашем доме владела только ты одна. И я обожала, боготворила тебя, но твоим словам не верила. Я инстинктивно чувствовала: ты почти никогда не думаешь того, что говоришь. У тебя такой красивый голос, мама, в детстве я ощущала его всем телом, а ты сердилась на меня из-за того, что я не слышу, что ты говоришь. Я и в самом деле ничего не слышала, потому что слушала твой голос и еще, может быть, потому, что не могла тебя понять. Ведь твои слова так резко расходились с выражением глаз, с интонацией. Но хуже всего – ты улыбалась. Ты ведь улыбалась, когда бывала рассержена. Когда ты злилась на папу, ты говорила ему «мой дорогой друг», а когда уставала от меня – «любимая моя девочка». Все не сходилось. Не прерывай меня, мама, я должна выговориться до конца, я знаю, что немного опьянела, но если бы я не выпила, то никогда бы не осмелилась сказать то, что говорю сейчас. Потом, когда мне изменит мужество и я замолчу, ты можешь сказать мне все что угодно, сможешь все объяснить, а я буду сидеть, слушать и соглашаться с тобой, как всегда слушала тебя и соглашалась. Несмотря ни на что, мне ведь было хорошо с тобой тогда, в раннем детстве. И я правильно делала, что любила тебя. Ты относилась ко мне вполне сносно, ты отдыхала от нас в своих поездках. Чего я до сих пор не могу понять, так это твоих отношений с папой, я много думала о вас последнее время, но ваша совместная жизнь остается для меня загадкой. Иногда мне кажется, ты полностью зависела от него, хотя как личность он был намного тебя слабее. Ты могла игнорировать меня и Елену, но к нему была всегда внимательна, откровенно баловала его, всегда говорила о нем так, словно он был создан из более высокой, чем все мы, материи. А ведь бедный папа был всего лишь милой, услужливой и добродушной посредственностью. Насколько я понимаю, ты несколько раз оплачивала его долги, это правда?
Шарлотта. Да.
Ева. У папы были, кажется, свои небольшие увлечения, во всяком случае, я помню, к нам приходили и сидели в гостиной по меньшей мере три незнакомые дамы. Одну, я помню, звали Марией фон Эйк, она была твоей ученицей?
Шарлотта. У него была связь с Марией. Вполне благопристойная и недолгая.
Ева. И тебя это совсем не задевало?
Шарлотта. Но я в самом деле не могла сердиться на Юсефа из-за пустяков. И потом, у него был хороший вкус. Вот ты считаешь отца посредственностью. А ведь это жестоко и несправедливо и только лишний раз доказывает, как мало ты его знала. В других обстоятельствах Юсеф мог бы стать одним из крупнейших архитекторов Европы. Он был только слишком совестлив и порядочен и во всем уступал первенство старшему брату, который и вполовину не был так одарен, как он. К несчастью, они вместе унаследовали фирму деда. Юсеф никогда не шел на скандал и не отстаивал своих мнений. Но у него были удивительные идеи. Он, например, спроектировал концертный зал для Копенгагена – или для Осло? – нет, это был Лион, и все сошлись во мнении, что это было бы одно из прекраснейших зданий, возведенных в Европе в тридцатые годы, но тут началась война и проект забросили. Бедному Юсефу не везло ни в одном из его начинаний. Но он был личностью, он был большим человеком и уж никак не посредственностью. Ты скептически улыбаешься, Ева? Ты мне не веришь?