Выбрать главу

Я хватаю со стола исписанный тетрадный листок и бегу в школу. По дороге мне попадается весь класс, потом — Надя, а потом за ней, шагах в двадцати, — Алька. Странное дело. Почему порознь? И вообще, почему Алька не в кругу ликующих ребят? В сущности, правильные и нужные для меня вопросы.

Но откуда мне знать, что было в классе после того, как я бесславно покинул школу?

…Когда я, согнутый и жалкий, иду по коридору, потерпев полное поражение в поединке с Алькой, мне и в голову не приходит обернуться назад, еще раз посмотреть на своих учеников. Мне хочется одного: скорей убежать.

Я бреду, как воин, у которого отняли самое дорогое — честь. И не знаю, что класс, наблюдавший наш короткий разговор у кабинета директора, медленной, угрожающей стеной надвигается на Альку и берет его в круг…

— Нажаловался? Шишка на лбу — ценная улика, да? Ты благороден, как рыцарь? — говорит Надя.

Конечно, неприкрытый сарказм. В другой раз все бы засмеялись, а сейчас молчат. Надя подает Альке череп и магнитофон. Алька идет по коридору. За ним — все остальные. Витька Сверчков пытается ткнуть его кулаком. Надя останавливает его.

— Не связывайся, — слышит Алька ее голос. Это звучит как приговор.

У школьной лестницы Алька остается один. Все скрылись в аллее. Надя вернулась, проговорила скороговоркой:

— Можешь взять своего Багрицкого…

— Но почему? — с трудом выдавливает из себя Алька.

Почему так бывает, что в самую трудную минуту люди перестают понимать друг друга? Особенно если им всего лишь шестнадцать. Нет, понимают, но не знают, как сказать об этом, и потому все делают наоборот.

Вот сейчас Наде бы остановиться. Она же знает, о чем ее просит Алька. А как? Ведь это и есть самое трудное — остановиться. И потому она идет вдоль решетки и не может обернуться.

«Тебя среди воинственного гула я проносил в тревоге и боях…» Он так любит эти стихи, — думает Надя. — А почему же смалодушничал?..»

— Может, вы просто не разобрались?

— Нет, ты поступил трусливо, как фискал.

— Это неправда. Я хотел, чтобы вам было весело. Особенно тебе. А потом не понимаю, как я потерял рассудок. Это, конечно, подло. Но неужели непоправимо?

— Тебе было нелегко. Но то, что ты сделал, во сто крат хуже. Как это поправить, Алька? Это же предательство… Неужели ты не можешь понять?

Нет, они так и не сказали всего этого друг другу. Просто они идут и молчат, мучительно думают.

— Ренегат, фискал. Я не хочу, чтобы вы обо мне так думали. Если бы ты обернулась хоть один раз… — Но перед Алькиными глазами только прямая тонкая Надина спина. И волосы — ровные, длинные, до плеч.

«Ну, обернись хоть один раз, принцесса!» — это Алька думает, а на всю улицу кричит совсем другое:

— Мне плевать, слышишь, деревянная чурка, плевать, что вы обо мне думаете!

Это слышат все, обернулись все. Все, кроме Нади. Она подносит руки к лицу, и теперь спина ее уже не прямая. Надя опустила голову и, согнувшись, прислонилась к решетке. А Алька срывается с места и мчится. Мозг разламывают тысячи молотков. Ступеньки, ступеньки, как барабанная дробь. Дверь квартиры Виленева. Не остановиться. Не перевести дыхание.

— Можно?

Виленев стоит у зеркала.

— Вот пришел… — мнется Алька. А думает о другом: как же обо всем рассказать?

Виленев завязывает галстук. Для него сейчас это важнее всего на свете.

— Вид у тебя, будто человека убил, — бросает он через плечо.

— Понимаешь, — начинает Алька, но Виленев не слушает его. Он насвистывает:

«Ему б кого-нибудь попроще. А он циркачку полюбил…»

Потом смотрит на Альку.

— Ну и что?

Алька бледен и тих. Словно застыл.

— Послушай, старик, — хлопает его по плечу Виленев. — Век электроники — поэзия цифр. Лирические излияния — анахронизм. Так, да?

— «Вот же кто деревянная чурка. Несомненно, чурка», — думает Алька.

— Ты мужчина, да? Понимаешь, ждут. А вообще совет: меньше эмоций, нервные клетки не восстанавливаются…

Лестничная площадка пустынна и холодна. У подъезда прошуршала шинами виленевская «Волга». Ти-ши-на.