Выбрать главу

— Да ведь он ровно не гуляка, Егор-то Егорыч.

— Нешто я сказала — гуляка. Упаси господи, он не бражник. И друзья у него — худа не скажешь. А как начнут да как почнут разговоры разговаривать — спор, ругань, до крика дело доходит. Молотят друг дружку — мало на кулачки не сойдутся.

— О чем же спор-то, бабка Луша?

— Да нешто я разбираюсь. По книжкам все. О земле больше. Далась им эта земля. Добро бы — пахари, а то при галстуках все, шляпы завели. Это сейчас мода, что ли, все о земле-то? И в лавке, и на рынке, и у отца Феофилакта… Поп, а туда же.

— Дума, бабка, учреждена, а земельный вопрос самый главный. Дума-то? Да как тебе сказать, она вроде бы наумителя при государе императоре. Сам же он всего знать не может.

— Да уж где знать. Тут вот шабалку куда-то дела и не упомню. А у него целое государство. Ведь он в годах уже, царь-то?

— Не сказать чтобы. Никак, под сорок.

— Молодой. Ой, молодой-от!

— Мне бы домой, дураку, ехать, а я взял да по найму согласился. Теперь и не на привязи, а визжишь. Судить надо, дело идет к тому, что земли нарежут всякому. Знай паши — не ленись. А ежели ты много запахал да сам ее не обрабатываешь — отдай, кто нужду имеет. Поняла?

— Да уж я, родимый, и забыла, с чего разговор начался. Давай-ко чай пить. Мне уж пора идти. Часы вот остановились пошто-то. Без них будто и не живешь.

После чая бабка Луша ушла мыть полы и посуду к попу Феофилакту, а Огородов снял со стены часы в деревянном ящике, с гирями под еловые шишки, литые из бронзы, и с бронзовой цепочкой. Это были добротные ходуны-ёкальщики шариковской работы, и он с уважением взялся за них. Просидел до позднего вечера, зато часы весело пошли, ласковым боем отмеряя прожитые четверти, половинки и целые часы.

После первого посещения Семен Огородов в дом Овсянниковых наведывался раза три. На последнем собрании у Егора Егорыча было много молодежи, и уж не было прежнего чаепития и уюта. Сам Страхов сидел в переднем углу на стопке книг, а за столом стоял косенький лобастый юноша с ранними, но глубокими залысинами и горячился, доказывая, что только основательное разрушение обновит и возродит наше одряхлевшее общество. Он надоедливо и не в такт своей речи пристукивал по столу кончиками всех своих коротких пальцев.

— Мы переживаем высокое счастье верить, потому что взялся за дело обновления России божьей милостью сам император и самодержец всероссийский, царь польский, великий князь финляндский и прочая, прочая, прочая Николай Второй. С отеческим словом обратился он к сынам России. Чье сердце не дрогнет и не отзовется на святые слова его! Вы только посмотрите: «Призывая благословение господне на труды учреждаемого нами государственного установления, мы с непоколебимой верой в милость божью и в непреложность великих исторических судеб, предопределенных божественным промыслом дорогому нашему отечеству, твердо уповаем, что с помощью всемогущего бога и единодушными усилиями всех своих сынов Россия выйдет с торжеством из постигших ее ныне тяжких испытаний и возродится в запечатленных тысячелетней ее историей могуществе, величии и славе.

Дан Манифест об учреждении Думы в Петергофе, в 6-й день августа, в лето от рождества Христова тысяча девятьсот пятое, царствования же нашего в одиннадцатое».

Рядом с Огородовым оказалась рыжая девица, стриженная обрубом, и потому спереди волосы у ней были густо начесаны ниже бровей, а сзади подрезаны так высоко, что была обнажена вся ее худая, жилистая до синевы шея. И синими были ее тонкие губы. Она сидела заметнув ногу на ногу и, опустившись локтями на колено, твердила в пол, но слышали все:

— Это бред сумасшедшего. Провокация чистой воды.

Егор Егорыч, привалившись к стене, рассматривал свои ногти умными загадочными глазами и вроде бы посмеивался над тем, о чем говорил докладчик.

Зина, как и прежде, стояла у кафельной печи, заложив руки за спину и слегка откинув голову. Глаза у ней были прикрыты ресницами, и вся она, тихая, прекрасная, дышала спокойной и собранной мыслью, не связанной — показалось Огородову — со словами оратора. В уголках ее губ, в ямочках, лежали тонкие тени. Семен Огородов боялся, что будет разглядывать Зину, и оттого старался не смотреть в ту сторону, но ямочки в уголках ее губ по-прежнему тревожили его своей неизъяснимой ласковой грустью, и он вдруг поймал себя на дикой мысли: «А вот встать сейчас, подойти к ней да и поцеловать. При всех…» Он так горячо об этом подумал, что даже испугался своего желания, будто в самом деле был способен на безрассудный шаг. «Боже мой, взойдет же в голову», — осудил он себя и вместе с тем уже горько окреп думою, что будет мучиться мыслями о Зине, будет искать с нею встреч я никогда не увлечет ее ни делом, ни словом. «Не попросись бы она тогда в Сибирь, я бы и мысли о ней не держал. Ох и дурак же ты, Семаха, чалдон, прости господи, неумытый, ведь она же пошутила. Да знаю, пошутила, но меня-то слова ее вот так прямо по сердцу и ударили. Скажи на милость, жара-то какая! Да уж не болен ли я? Такого со мной еще не бывало. Выйти бы, пожалуй…»