Утром Семен поднялся с первым петухом, и тотчас же его больно пронзил вчерашний разговор. Он не поверил ни единому слову Ефима, снисходительное отношение к нему не исчезло и до сих пор, и все-таки той радости, с какой он ждал поездку, уже не было. Все согретое, оплаканное в долгих счастливых думах померкло, обдало холодом обмана и насмешки. Уложив санки, Семен запряг лошадь и поставил ее перед воротами. Уже хотел вынуть закладную жердь, когда с крыльца его окликнула Анисья:
— Хлебушко-то, Семен Григорич.
— Ах ты, Анисья-матушка, о хлебе-то я и забыл вовсе. — Он поднялся на крыльцо, но узелок, который она протягивала ему, не взял, а прошел в дом. Следом вернулась и Анисья — она выскакивала на улицу в одном платьишке и сейчас в тепле с испуганным восторгом обхватила себя руками и ахнула:
— Страх один — стужа-то.
Семен сел на лавку и, перехватив вопросительный взгляд хозяйки, объяснил:
— Посидеть перед дорожкой.
— И то. — Присела и Анисья, расправила на круглых коленях платье и, будто занятая только этим, сказала, не подняв глаз: — И не ездил бы, Семен Григорич. Или уж край ехать по такому морозу?
— Да край не край, а надо.
— Право, погодил бы. Сдается мне, не с охоты тебе.
Семен изумленно поглядел на Анисью, она на него и, поняв, что не ошиблась, осмелела:
— Ты у нас, Семен Григорич, с коих уже пор, а она хоть бы едино письмецо. Или уж так и надо?
Семен вдруг повеселел, усмехнулся:
— Да она, может, и писать-то не обучена.
— Так вот я и поверила. Ты на такую-то и не поглядишь вовсе.
— Я тоже не писал, Анисья-матушка. Вот и вышло: как аукнется, так и откликнется. Да не в этом беда моя.
— Я сразу увидела… Да уж вот увидела. Такая я от роду — все знаю.
— Но ехать надо, Анисьюшка. С хлебными мужиками поякшаюсь, авось добрых семян закупить удастся. Какие у нас, ими только землю занимать.
— Впусте все это, Семен Григорич.
— Отчего же, Анисья-матушка?
— Ай вы еще не поняли?
— Да о чем ты?
— О семенах разговор. Нам хоть того лучше дай, все равно впусте. Землю не удобряем, не готовим, а потом колос от колоса — не услышишь голоса.
— Да отчего это, Анисьюшка, как ты думаешь?
— А тут и думать не надо. Хорош ли урожай, плох ли, нам все едино, потому как прибавки нам не дают. Вот загорись, сказать, поле — никто и тушить не побежит. Ничейное. Гори оно, на то-де воля божья.
— Важные словеса ты мне сказываешь, Анисья-матушка.
— А ты вроде и не знал?
— Как, поди, не знал, но о пожаре, чтобы так вот, не думал. Хм. Не ко времени у нас разговор этот возник. Не застудить бы лошадку. Но мы еще поговорим. Ничейное — ведь это страшное слово.
— Я его вижу иногда — оно такое, вроде бы косу точишь…
— Да ты уж не так проста, как с виду-то. А?
— Что знаем, не таим.
— Прощай, однако, Анисья-матушка. Счастливо тебе оставаться. — Он взял лежавший на лавке узелок и распахнул дверь. Анисья, прячась за косяк от холодного облака, хлынувшего в избу, в самый притвор успела еще весело известить:
— В субботу баня, Семен Григорич.
Лошадь, продрогшая после теплой конюшни, сразу взяла рысью, а при спуске на Мурзу пустилась вскачь. Снег на морозе так закуржавел и спекся, что прихватывал полозья, и они шли с тугим скрипом.
«Подумать только, одним словом объяснила все, — вспомнил Семен разговор с Анисьей. — Ничейное, и баста. Но ведь нет ни господ, ни рабов, однако остался обман. Выходит, обманываем себя, друг друга, землю. Но где? На чем?»