Выбрать главу

Егор Егорыч Страхов, облокотившись на подоконник, набивал над кисетом свою трубку табаком и, вроде бы весь поглощенный своим делом, вдруг весело спросил оратора:

— Матюхин, путь укажи к этой истине.

— Да, да, — встрепенулся мастеровой. — Где он, путь этот, укажи, Матюхин?

— А разве не ясно, господа? Если в двух словах, то путь наш единство всех слоев русского общества и трудовая норма земли всякому, кто хочет есть свой хлеб, — веско сказал Матюхин и, достав из нагрудного кармашка тяжелые часы, щелкнул крышкой: — Мне пора, господа. Чтобы не опоздать на пароход. — Он был возбужден своей речью, видел, что она удалась, хотел быть простым, спокойным, что особенно возмутило Яву.

— Поповщиной, Матюхин, молитвой о милости веет от твоих слов. Аж слушать противно. Если бы я была на месте этих вот молодцов, я бы вышвырнула тебя за порог. Нет покоя на вашей земле и не будет. Слышишь, не будет! И не дергайте за тощую бороденку своего Достоевского, — он не успокоит поднявшейся бури. В страхе надо держать угнетателей, не щадить их, ни самих, ни их жен, ни их детей. Мне стыдно за тебя, Матюхин, что я, женщина, должна звать тебя к подвигу, к тому делу, которое на роду тебе написано. Вот он, Шмаков, правильно рассудил: путь нам указан героями. — Ява при этих словах положила тонкую длинную ладошку на стриженую голову мастерового и погладила его, как примерного ребенка.

Но Шмаков вдруг откачнулся из-под ее руки и вспыхнул:

— Ты меня не путай со своими трусами, какие только и умеют стрельнуть из-за угла. Я за открытый вооруженный бунт, чтобы все легло прахом под сапогом многомиллионного народа.

Матюхин был доволен, что его противники сразились между собою, и спокойно, чувствуя свое преимущество, сказал:

— Давайте-ка, господа, попросим нашего хозяина налить нам чайку. Можно и покрепче. — Он, хорошо улыбаясь, подал Огородову свою чашку с блюдечком и, пока тот наливал ее, с треском раздавил в кулаке крендель, а мелкие кусочки взял на зуб. — Крендели, господа, у Макаркина самые лучшие во всем Петербурге.

Семену Огородову все нравилось в этом человеке, и расположение к нему, вначале возникшее от его лапотков и полевых глаз, совсем укрепилось под влиянием высоких, сказанных им слов о земле.