— Ты что же, Анисья, вот так все и живешь? Одна, значит?
— Жила и не одна. Да тебе это зачем?
— Вот видишь, зачем да зачем. Живем под одной крышей, маленько и знать бы надо друг друга.
— Да ты все в делах, как рыба в чешуе, к тебе не подступись. И залетка у тебя. Тоже небось зазнобила.
— С нею песня спетая.
— Будь я мужиком, вот крест, убила бы ее, начистоту сказать. Среди нашей сестры тоже водятся — живьем в землю закопать мало.
— Уж ты больно круто. Люди не без слабостей.
— Я сама такая. Меня самое бы зарыть. Ты вот все сказываешь, не простая-де ты, Анисьюшка, да не простая. Была б простая, Семен Григорич, так бы вот не жила. А то ведь вдовушкина дверь всякому отперта. Да тебе небось напели уж об Анисье Захватке. Захваткина — это я по мужу. Ну не рассказывали, не горюй — расскажут. У нас тут вести не залеживаются. А охота будет послушать, я и сама без утаечки все выложу. Только не теперь, а в другой раз как-нибудь. Сейчас бежать надо — скотина стоит не управлена, камин не топлен, кабан, леший, обревелся совсем. Да и ты, помешкавши, одевайся воду носить.
Анисья, опять бодрая и взволнованная, убежала на свою половину. А Семен, чем больше прилаживался к печи, тем больше мерз, неприятно чувствуя дрожь в теле. «Надо спросить, нет ли у ней самогонки, да с солью опрокинуть после бани, а то, чего доброго, не расхвораться бы, — прикидывал Семен, собираясь на улицу. — Уж банька-то, не сказать как кстати».
Он раз пять спускался к проруби на Мурзе и каждый раз его бросало то в жар, то в озноб. А с последними ведрами так устал, что всего окатило тяжелым потом, и уж без колебаний знал, что нездоров. Но после обеда сходил все-таки в баню, выпил стакан первача с тертым хреном и солью, залез на печь, а к вечеру начал впадать в бред. То ему казалось, что он жарким утром едет на палубе пароходика по Неве, а рядом стоит Зина, которую он не видит, но хорошо угадывает, что она взволнована, ослеплена солнцем, весело смеется и машет, машет кому-то рукой. «Слава тебе господи, а то заладили все: повешена да повешена, — связно подумал Семен и захотел сказать ей что-то мучительно важное, но во рту у него все спеклось, выгорело, язык присох, и он одними глазами торопился передать ей: — Милая, милая, ведь если бы не ты, я бы так и остался серошинельным сукном. Ах, не знать бы всего этого, жить, как живется, без мысли и тревог, чисто, честно, праведно. Да нет, я все тот же, но душа, душа ни минуты не знает покоя, а загадки жизни, которые ты разрешила одним шагом, по-прежнему недоступны мне и не под силу. Ты помогла мне, а как самой-то?
— …я сама, сама, — услышал он голос, который вживе походил на голос Анисьи, и Семен, вдруг осознав себя, спросил:
— Анисья, ты, что ли, это?
— Я, я.
— С кем ты? — все еще не веря отзвуку хозяйки, переспросил Семен.
— Одна. С кем же еще-то, — ответила Анисья и, приложив палец к своим губам, глазами показала управляющему Троицкому, чтобы он замолк и уходил.
Николай Николаевич пришел к агроному поговорить с ним, но, узнав, что тот заболел, искренне обеспокоился:
— Что же ты молчала-то. Надо послать за доктором?
— Я сама, сама, — горячо и громко возразила Анисья, и Семен очнулся на ее голос.
— Слушай-ко, Анисья, — опять спросил Семен, — а вроде бы приходил кто-то? А смеялся-то кто?
Он приподнялся на локте и выглянул с печи — свет лампы на столе так и ослепил его ядовито-желтой пустотой.
— Капусты бы теперь, хоть к губам, дохнуть с мороза, со льдом… Только бы по сердцу он ей, и все бы ладно. Мне прийти надо… увидел бы голубушку. «Огородов, к орудью!» — скомандовал кто-то затаенно неузнанным голосом. Он встрепенулся, открыл глаза и не сразу узнал Анисью.
— На-ко, вот, клюквы я надавила. Выпей. Жар-то и схлынет. Пей, да я тебе грудь салом натру. Господь милостив — к утру поднимешься.
Семен глотками начал пить, не чувствуя кислоты клюквы, и в миг просветления вздохнул:
— Такое состояние, Анисьюшка, будто всему конец, а сделать ничего не удалось. А мог бы, кажется. И что-то беспокоит, томит…