И для агронома начались дни томительного ожидания. Он жил беспокойной зоркостью, все более убеждаясь в том, что ферма, имеющая в своем зародыше много хороших начал, не нашла разумных отношений между землей и пахарем. В разговорах с мужиками Семен горько изумился, что они ослабели и равнодушны к земле, не знают, что, где и сколько сеется, каковы сборы, какова, наконец, цена продаваемого хлеба. На прямые же вопросы Семена отвечали уклончиво.
— Земля как земля. Она и до нас выпахана.
— Нам ее не ись, — с затаенной злобой сказал молодой, но угрюмый парень, с тонкими губами, в обтяжку по зубам.
— Жадности к земле не стало, — раздумчиво заметил как-то кузнец Постойко, — она весь скус отшибла, как постылая баба.
Семен впервые видел крестьян, мужиков, которые извечно жили землей и вдруг откачнулись от нее. Смутно сознавая причину своего бедствия, они всю накипь зла и мести выплеснули на ту же землю, будто она виновница всех неурядиц. «А не так ли в самой жизни, — пытался успокоить себя Семен. — За все понесенные обиды мы легче и прежде всего срываем зло на самых дорогих для себя людях, в душе жалея и страдая за них. Нет, что бы ни случилось с русским человеком, от земли он не отречется и непременно придет к ней с низко склоненной головой».
Как-то, вернувшись домой уже вечером из воскресной школы, Семен в темных сенях наткнулся на мешок с зерном. А утром из любопытства взял и заглянул в него — и сердце агронома обожгла немыслимая догадка: рожь вроде бы была знакомая ему. Он зачерпнул горсточку зерна и на развернутой ладони вынес на улицу, на свет. Зерна ржи были крупные, полновесные, одно к одному и отливали живым, здоровым, глянцеватым закалом. Семен с тяжело бьющимся сердцем постучался к Анисье, но ее, видимо, не было дома. Вечером она принесла ему молока с вареной картошкой и, приглядевшись к окошкам, сказала:
— Занавески сниму постирать. Белье, какое есть, тоже давайте.
— Давно ли стирала-то.
— Лампа, печка — все на глазах прогорает. Ты вот еще, слава богу, не куришь, а то бы вовсе.
— Спросить тебя хочу, Анисья-матушка. Откуда эта ржица, в сенках?
— Ай ты не слышал вечор нашего разговору? Ефим. Он и привез. А я ему свое: забери, говорю, обратно и проваливай. Ничего, говорю, мне от тебя не нужно и сам убирайся. Да он под хмельком был, ему слова мои что горох о стенку. Раскричался. Влез-таки. На коленях ползал. — Анисья умолкла, а потом в горькой усмешке поджала губы: — Замуж стал звать.
— Как это стал?
— Да прежде и разговору такого не заводил. А теперь боится: перекинешься-де к своему агроному. К тебе, значит. По его-то словам вроде связалась уже. Готова.
— Как-то легко больно.
— Собака лает — ветер носит. А о ржи-то ты что спросил?
— Семенная рожь-то, Анисья-матушка. У хлеботорговца куплена. За деньги.
— То-то и плел он все о дорогом подарке. Презент, на его собачьем языке. И велел спрятать. Но разговору у нас с ним не получилось, и он выскочил от меня как угорелый. Уж это всегда, ежели не по нему что. Убежал и о ржи забыл. А сегодня, тетка Анна сказывала, и дома-де не ночевал. Угнал вроде в Подволошную. Зазнобушка у него там. А до ржицы, Семен Григорич, вот крест, я не касалась. Но ведь нехорошо это, Семен Григорич?
— Знамо, чего ж хорошего-то.
Семен хоть и разговаривал с Анисьей, но будто не видел ее, не обращал на нее внимания, занятый своими тревожными мыслями, которые все более овладевали им за последнее время. Анисья считала себя виноватой и окончательно павшей перед ним и, страдая за него, ненавидела и презирала себя. «Довели человека, — терзалась она. — Довели, и я тут. А я-то, дура, хотела быть перед ним как лучше. Задумки разные забрала в голову. Залетела ворона-пава».
— Извиняй, Семен Григорич, пойду.
— Нет, нет, Анисья-матушка, погоди минутку, — встрепенулся Семен и подвинул ей стул. — Присядь.