Выбрать главу

Все это приводило Семена в отчаяние, в разговорах с людьми он, не замечая того сам, повышал голос и все ясней начинал понимать, что между ним и рабочими возникала невидимая и неодолимая стена. Но скрытая вражда сразу прорвалась наружу, как только агроном заставил плугарей перепахивать мелкую веснину, где даже нельзя было заделать семена. Крупного росту, согнутый в пояснице мужик, Спиридон, в потной по вороту и расстегнутой рубахе, легко во злости выбросил из борозды плуг, и, зевласто отворяя большой, завешенный усами рот, пошел на Семена:

— Ты кто здеся, а? Ты откуль таков выискался, спрашиваю, что от тебя не стало житья ни дома, ни в поле?

Если бы Семен струсил и отступил, мужик наверняка ударил бы его деревянной лопаткой, которой очищал от земли лемех и сейчас нервно перебирал ее в пальцах, но агроном сделал твердый шаг навстречу, сохранил спокойствие, и мужик опал, с размаху глубоко воткнул лопату в свежий, блестящий на срезе, только что отваленный пласт.

— У тебя, Спиридон, крест на шее, а самое божеское работаешь плохо. Земля ведь. Разве годно обманывать ее.

— Ты меня словами не бери, а на-ко, вот, да походи сам, — Спиридон кивнул на лошадь. — Она себя-то кой-как волочит, лучше самому бы в оглобли-то. Может, этого хочешь? Дак не дождешься. Ты, парень, гляжу, молодой, учен, должно быть, мало.

— Гляди сам, Спиридон. Мне надо не больше твоего, только землю залудили, жалко ее.

— Жалко — запрягись сам, в чем же дело-то. А то завели моду ходить да указывать. Мы указчику — гов. . .яда за щеку. — Спиридон взял лопаточку и вернулся к валявшемуся плугу. Поставил его в борозду, вымещая свою неизрасходованную жгучую злость, ременным хлыстиком вырезал полосу через весь круп лошади. Уходя за плугом, вроде слезным голосом приговаривал:

— То не так, то не едак, вроде палки-погонялки. У-ух, вы!

К вечеру Семен обошел засеянные поля и не мог успокоиться от плохо сделанных работ: сеяли по мелкой пахоте, с большими огрехами, семена были заделаны кое-как. Их легко выклевывали грачи, табунная и прожорливая птица.

На высокой елани в обхвате старого, с подлеском, сосняка встретил кузнеца Постойко, который сидел на опрокинутом лукошке, курил и разглядывал свои босые костистые ступни. Острым ядовитым дымком напахнуло еще издали. Лайка, пестрая молодая собачонка с закрученным кверху хвостом, тоже издали учуяла Семена и бросилась к нему с лаем, но Постойко прикрикнул на нее, и она, сконфузившись, опустила хвост, улеглась в сторонку. Семен присел рядом на мешок с овсом, похлопал по его тугому боку:

— А где ж народ-то? Да и ты тут — зачем?

— Сеялку так и не наладили, Сема. Бились, бились и увезли назад. Крепежные болты на раме кто-то снял, а самодельные не держат. Все уехали. Я вот сижу с собачкой. Что сижу-то? Я, Сеня, по весне завсе так: люблю с лукошком походить по свежей пахоте. А то как же, босичком. Только, только. Да нет, какая простуда. Вешняя землица, она и студит и греет, а ноги после зимней-то обувины никак не нарадуются. Я уж вот по левому-то укосу прошел. Заборонить осталось.

— И зябь и веснина плохо сделаны, — вздохнул Семен. — Глаза бы не глядели.

— Морду бить за такую работу. Да у нас тут, на ферме, извеку так. Плуги есть, и коней бы подобрать можно, а дело не вяжется. Им скорей обскакать загон да зашибить поденщину. Пашет один, сеет другой, убирать будет еще кто-то, под конец и спросить не с кого.

— А я с кем ни заговорю, тот и в штыки. Без малого в драку. «Ты же, — говорю, — Спиридон, землю портишь». — «Берись-де сам». А в руке лопатка так вот и ходит, того гляди смажет.

— Этот смажет. Этот стебанет. Дурной мужик. И еще какая штука, Сема. — Постойко о толстый ноготь большого пальца выколотил трубку, хотел продуть мундштук, но он был так забит табачной смолой, что только хлюпал. — О чем я? Аха, Спиридон этот. Да ведь если бы он только один. Невзлюбили, Сема, тебя мурзинские. Это ты крепко возьми в заметку. А раз невзлюбили, свое выведут. Окромя того, Корытов, приказчик наш, науськивает их на тебя, потому как боится, что ты у него место отымешь, а оно хлебное. Да и то еще, до тебя с мужиков никто и ничего не спрашивал. Каждому воля: хошь — робь, хошь — гуляй. А ты пришел и вроде взнуздал их: плохо — переделай. Плюнь-ко ты на все. Дело тебе не переиначить, а худа на свою голову наживешь. Время подоспело лютое. После пятого года все пошло: народ не терпит никакого притеснения. Все почужело для людей, все ждут чего-то и совсем не думают о сегодняшнем деле. Я тут на мостике через Мурзу Матвея Лисована встретил. Да тебя он привез и гнал порожняком. Ну, поговорили. Сказал он маленько и о делах в Межевом. И о старосте вашем. Этого я не знавал. Отца его помню: крепкой закваски был хозяин. И по другим местам, Сеня, не лучше: мужички убирают какие собачисты. Оно и верно, не становись поперек. В Лопаткове, говорят, и того башше — урядника в колодец бросили. А у вас теперь, в Межевом, на новый лад все, наделы режут. Я вот и говорю, Сеня, ступай-ко ты домой, на свою землю, а ферму брось. Поглядел, приценился — и хватит. Я ведь знаю тебя, ты хочешь, чтобы все было уж сделано, так сделано, и будешь добиваться порядка и поссоришься не только с мужиками, но и, — Постойко поднял палец выше головы и щелкнул языком: — Понял? Наши начальники тоже любят хлебать из двух чашек.