Выбрать главу

Огородов глубоко верил в правдивую силу своих слов и потому говорил запально, глядя прямо в глаза Страхову. Тот стоял отставив ногу и скрестив на груди руки. На тонких губах его тлела улыбка злого недоумения. Он все еще пытался и не мог уяснить, откуда у мужика-увальня такая вызывающая острота и определенность суждений. «И по-своему он прав, черт побери, — думал Страхов. — Пойди вот раскачай ее, деревню-матушку. Но сам-то Огородов, он почему такой взвинченный? Переворот ему не по душе. Так ведь этот переворот не от меня зависит. Я-то при чем? А по его тону — будто я виной всему. Но ко мне у него все-таки что-то есть. Что-то он определенно таит. А терять нам его никак нельзя».

— Ты сегодня, Семен Григорьевич, прямо как лихой казачий разъезд: налетел, опрокинул, искрошил, — Страхов весело вскинул руку, будто вооружен был саблей. — Уж я-то узнаю солдатские ухваточки. Да, да, идем, идем, — отозвался он на призывное махание Ефрема и сам помахал ему. — Пойдем-ка попьем чайку, отведем душу. А ты, Семен Григорьевич, все-таки не в духе. Может, с похмелья?

— Да нет, бог миловал. — Огородов поднялся, движением плеч поправил внакидку надетый пиджак, а сам на сей раз в упор разглядывал Страхова — все-таки хотел безошибочно знать, несет ли Егор Егорыч хоть капельку боли за Зину. А Страхов продолжал улыбаться, но в глазах его леденела непроницаемая пустота. И Огородов больше не сомневался в его виновности.

«Такие ни перед чем не дрогнут, — убедил себя Огородов и мельком вспомнил первое знакомство со Страховым, когда тот был приветливо прост, располагающе душевен. — Тем и Зину взял, а ей, доверчивой душе, только бы верить да любить. Что ж я к матери-то ее не схожу. Надо сходить…»

К бане спускались молча. Тот и другой осознали полный разрыв. Огородов шел сзади и только теперь разглядел, что Страхов узок в плечах, ноги у него в коленях слегка выгнуты и, видимо, упруги, а сапожки — подростковые маломерки. Верткий — одним словом определил Огородов и окончательно возненавидел его.

Угадывая, что Огородов настроен непримиримо, Страхов решил не углубляться в спор с ним, а терпеливо начать разговор о главном. Но Огородову и за стол не хотелось садиться, и не сел бы, да мучительно желал хоть что-нибудь узнать о Зине.

— «И-эх, чай пила, самоварничала, всю посуду перебила, накухарничала», — легко, посмеиваясь, пропел Страхов и похлопал по спине суетившегося у стола хозяина: — Хороша припевка, а, Ефрем Титыч?

— Да уж вы можете, Егор Егорыч. Милости просим. Ты вот сюда, Сеня. С этого краю.

Страхов сел за стол, весело оглядел самовар, съедобу, зазывно потер руки. Между делом успел мигнуть Ефрему. И тот немедля объявил:

— Вы тут угощайтесь и все такое, а я сбегаю на кухню. Медку Марфа сулила.

— Давай-ка, Ефрем, медку-то. Давай. — Страхов опять потер ладони.

Не притрагиваясь к поданной Страховым чашке, Огородов, уже взволнованный намерением высказаться, покраснел. Страхов с неудовольствием заметил и это.

— С первого слова сегодня, Егор Егорыч, говорим не о том. В прятки вроде играем.

— Да ты и в самом деле, Семен Григорьевич, ступил не с той ноги. Посуди-ко сам. Посуди. Какие же прятки между нами, когда мы стянуты с тобой в один узел? В один. И такой это узелок, Семен Григорьевич, что развязать его может только смерть или каторга. Думал когда-нибудь над этим, а? Думал, спрашиваю?

— Вы почему мне ничего не сказали о Зине? Ведь это вы погубили ее. Вы. Обворожили, завлекли… Я ненавижу всех вас, и не вяжите меня с собой одной удавкой. Больше я вам ничего не скажу. Я не знаю, как выразить, но я весь оболган, весь перевернут и теперь не могу поверить, что вижу вас таким же, каким и встретил в первый раз. Если бы вы знали, как я хотел походить на вас и как теперь мерзко видеть и говорить с вами. Вы рождены с мертвым сердцем, и только смерть радует вас. Я помню, у меня друг Ванька был, ровесник, в год призыва, весной, бросился спасать собаку со льдины и утонул. Он плохо читал и писал, но, думаю, вам никогда до него не подняться. И будьте вы прокляты!