Выбрать главу

Выметая из храма сор, монашка вышла на паперть. Обтесанное постовым вымором личико узко белело из черного платка, туго завязанного на подбородке.

— Господа, тут место не указано для табаку, — сказала обрывисто, не глядя на мужчин, и стала размашисто мести паперть, нещадно пыля на них.

— Прости, мать, — поднялся Страхов, сторонясь пыли. — О боге, мать, заговорились.

Монашка сердито шваркала обитым веником по камням и не отозвалась.

Поднялся и Огородов. Не сговариваясь, отошли к могилкам, осененным желтеющими березами. Тленом и запустением веяло от изувеченных надгробий и дряхлых покачнувшихся крестов. Укромный кладбищенский уголок и тишина по-осеннему прощальных берез разбудили в душе Огородова что-то давнее, полузабытое, когда всему находилось прощение и совсем не было злой памяти. Под обаянием умиротворенных мыслей всем хотелось добра, и он, найдя руку Страхова, пожал ее, как бы извиняясь перед ним:

— Конечно, я был совсем мало знаком с нею. А теперь вот и могилки не найдешь. И вас, Егор Егорыч, я тоже понимаю: и вам нелегко. Но всего бы одно слово. Только одно. Неужели она все сама? Как поверить.

— Семен Григорьевич, милый, голубчик, ты совсем не знаешь людей. Да и откуда тебе знать их. В армии тебя учили, как ловчее убить человека. На курсах толково расскажут о свойстве почв и пользе удобрений, машин, агрономов. Научат принимать отелы и беречь приплод. А то, что по курным избам мрут миллионы молодых женщин и детей, — это вроде само собой, извеку-де так заведено и быть тому. А должно ли? Зина таких вопросов себе не задавала. Она просто знала, что жизнь и смерть оправдываются не настоящим, а будущим. Ну и конец этому разговору. Да и пора мне, однако. Но я рад, Семен Григорьевич, — может, за этим и догнал тебя, — рад, что расстаемся друзьями. Сам теперь видишь, друга легко потерять, да найти не враз. Помни, я всегда возле твоего сердца.

Страхов с улыбкой подал Огородову руку и, пригибаясь, продрался через кусты сирени, торопливо заскрипел песочком на дорожке.

Огородов задумчиво переходил от одного надгробья к другому, пытался прочесть на старом, почерневшем мраморе замшелые и неразборчивые, тоже как бы умершие слова. Смысл их был почти неуловим.

Но вдруг на большом камне, тяжко накрывшем осевшую могилу, увидел броскую и четкую вязь, стилизованную под кириллицу:

«Прохожий, ты идешь, а не лежишь, как я. Постой и отдохни на гробе у меня. Сорви былинку, вспомни о судьбе. Я дома, ты в гостях, — подумай о себе. Как ты, был жив и я, — умрешь и ты, как я».

Эта пустяковая надпись подействовала на Огородова угнетающе, мрачно. Он почему-то горячо взялся вспоминать весь минувший день, и опять острее всего тревожила его непроницаемая глубина умных страховских глаз, которые и улыбаясь умеют жить своей скрытной и жесткой тайной. «Да и в самом деле, из какого мира он пришел для меня? — настойчиво спрашивал сам себя Огородов. — Каковы законы его души? Я ничего не знаю. С любовью, говорит, я к тебе. Да ведь он и любит-то меня как свою жертву, потому как боится, что я выдам их. Что ж не любить-то меня, когда я весь в его руках. И бежал за мной по буеракам, летел, говорит, чтобы успокоить, обрадовать меня верной дружбой. А я вот теперь только и понял, какую он посулил мне дружбу. Она, его дружба, как этот могильный камень: накроет — не поднимешься. Хлопнут они тебя, Семен, — вырешил для себя Огородов. — Хлопнут, и ни дна тебе, ни покрышки. Да и черт с ними, двум смертям не бывать, одной не миновать. Стыдно только, что размягчился я на его слова, опять поверил. Что за бесовская сила дана ему над людьми? Ведь я вижу, в каждом слове его вижу ложь и притворство. Не люблю и опасаюсь его и, однако, готов следовать за ним. А мне пора показать свой характер — коль не по пути с ними. Да на этом и делу конец».