Выбрать главу

У Мандельштама каждое слово живет, дышит и само выбирает свое языковое воплощение. Существует явная связь между внешней угнетенностью поэта и его неограниченной творческой свободой. Возможно, это объясняется силой равновесия, на которой зиждется мир. Лишь тот, кто ничего не имеет, может считать себя подлинно свободным. Так свободен, как Мандельштам, может быть лишь тот, кто «отщепенец в народной семье», на кого набросился «век-волкодав». Мандельштам жил в атмосфере непрерывного кошмара, предельного напряжения всех нравственных сил, в тревожном ожидании все новых бедствий и потрясений. Он был максималистом в своем отношении к поэзии и жизни, и жизнь платила ему таким же максимализмом: если нищета, то уж беспросветная, если изоляция, то полная, если вражда государственных органов, то беспощадная, доводящая до потери рассудка и полной гибели.

Несчастье Мандельштама заключалось в том, что «вооруженный зрением узких ос», он все видел и все понимал, всей кожей ощущая насыщенную смертью атмосферу. Но именно он, фанатически преданный правде искусства, дал нам подлинное представление о правде жизни в эпоху величайшего монстра всех времен и народов, которому лишь этот слабый больной человек осмелился бросить вызов.

А мне почему-то особенно жаль, что ему выпало так мало женской любви. Конечно, у него была замечательная жена, его ангел-хранитель. Но Надежда Яковлевна была подругой, а не возлюбленной. Не ей посвящены его лучшие любовные стихи:

Чуя грядущие казни, от рева событий мятежных Я убежал к нереидам на Черное море, И от красавиц тогдашних, от тех европеянок нежных, Сколько я принял смущенья, надсады и горя.

Одной из этих «европеянок» была Мария Сергеевна Петровых — сама превосходный поэт. Ей Мандельштам посвятил стихотворение «Мастерица виноватых взоров» — шедевр европейской лирики. Его любовь, увы, осталась безответной.

Анатолий Якобсон, друживший с Петровых, рассказывал, что однажды он спросил у нее:

— Мария Сергеевна, а почему вы не ответили на чувство такого поэта, как Мандельштам?

— Знаете, Толя, — ответила она, — мне было абсолютно все равно, какой он поэт. Он мне был неприятен и как человек, и как мужчина, и этого ничто не могло изменить.

Известно ведь, что женщины любят не за что-то, а почему-то.

Второй Мандельштам

Юрий Мандельштам известен не только как поэт русской эмиграции, но и как литературный критик. Сотрудничал почти во всех эмигрантских журналах. Был безгранично предан Ходасевичу. Сидел, как пес, у его ног, когда тот впадал в депрессию. После смерти Ходасевича возглавил критический отдел газеты «Возрождение».

Он не был поэтом высшего класса. Высшее искусство поэзии, заключающееся в способности придавать словам максимальную выразительность, ему не давалось. Стихотворение живет особого рода энергией. Если она слаба, то никакие ухищрения не смогут обеспечить ему необходимую цельность. Оно будет зиять риторическими пустотами, которые нечем заполнить. В поэзии Юрия Мандельштама такой энергии немного, но есть и у него стихи, без которых антология российской поэзии XX века была бы неполной.

Хотя бы вот это:

Ну что мне в том, что ветряная мельница Там на пригорке нас манит во сне? Ведь все равно ничто не переменится Здесь, на чужбине, и в моей стране.
И оттого, что у чужого домика, Который, может быть, похож на мой, Рыдая, надрывается гармоника, — Я все равно не возвращусь домой.

Язвительно-прямой, беспощадный в оценках Ходасевич не очень высоко ценил стихотворные опыты своего молодого друга. «Поэтика Юрия Мандельштама светится отраженным светом, живет не своими, а лишь усвоенными приемами», — констатировал он, но при этом отметил, что Мандельштам «формально богаче, разностороннее многих его сверстников» и выделяется на их фоне «истинно поэтическим душевным складом», а в его стихах «чувствуется воля к непринужденности и широте письма».

Согласно воспоминаниям современников, Юрий Мандельштам был человеком высокообразованным, блестяще владел пятью языками. Еще в гимназии читал мировую классику на языке оригиналов. Внимательные глаза, правильные, хоть и неброские черты лица, тихая медлительная речь придавали его облику выражение задумчивой меланхолии. Он больше любил слушать, чем говорить, и жил в мире поэзии — единственно для него возможном.