Выбрать главу

Было в его характере что-то и от Рогожина, и от Остапа Бендера. Перед возвращением из эмиграции в Россию Толстой продал писательнице Тэффи красивый фарфоровый чайник. «Пользуйся случаем, — сказал он, — продаю всего за десять франков, хотя купил его за двадцать. Но с условием: деньги плати сейчас, а забирай потом, в последний день. А то он нам самим пока нужен». Вскоре выяснилось, что за чайник заплатили вперед еще человек двадцать. А злополучный этот чайник преспокойно уехал вместе с Толстыми в Москву.

Кутил Толстой с рогожинским размахом. Московская литературная и партийная элита долго помнила лукулловы пиршества, которые он закатывал.

Метаморфозы сознания давались Алексею Толстому легко, поскольку он обладал способностью одновременно воспринимать несколько прямо противоположных идей, не теряя своей самобытности. Это позволяло ему спокойно наблюдать, как реальностью становятся вещи неимоверные и даже немыслимые.

* * *

Летом 1942 года в Ташкенте Анна Ахматова перевела стихотворение польского поэта Станислава Балинского.

ВАРШАВСКОЕ РОЖДЕСТВО 1939 ГОДА Не дай нам Матерь, Христа рождения     Праздничный час. И да не видят глаза Спасителя,     Как мучат нас. Пусть Бог родится, о, Пресвятая,     Средь звезд иных — Не здесь, не в самом печальном крае     Из всех земных. Здесь в нашем граде, что ты любила     От давних дней, — Растут кресты лишь, растут могилы     В крови своей. И под шрапнелью все наши дети     С свинцом в груди. Молись, Мария, за муки эти,     Не приходи. А если хочешь родить средь теней     Варшавских мест, То сразу сына после рожденья     Пошли на крест.

Перевод сделан по просьбе Юзефа Чапского. До этого Ахматова никогда ничего не переводила.

В сентябре 1939 года Чапский, ротмистр польской армии, попал в советский плен и оказался в лагере в Старобельске. 5 марта 1940 года Политбюро приняло решение «о рассмотрении дел польских офицеров в особом порядке, с применением к ним высшей меры наказания расстрела». Чапскому сказочно повезло. В последнюю минуту он был включен в группу из семидесяти офицеров, которых почему-то повезли не на расстрел, а в лагерь в районе Вологды. Несколько тысяч офицеров, оставшихся в Старобельском лагере, были расстреляны — все до единого.

Весной 1942 года «красный граф» собрал в своем салоне потенциальных переводчиков будущего польского сборника. За роскошно накрытым столом собрались самые известные из эвакуированных поэтов и переводчиков: Ахматова, Луговской, Кочетков, Пеньковский. Было десять часов вечера. Пили вино, закусывали кишмишем и восточными сладостями. За окном шуршал ветер. Дрожали ветки, прикрывавшие окно тяжелой зеленой гардиной. Чапский, очень высокий, худой, с продолговатым живым лицом, читал по-польски и переводил стихи Словацкого, Норвида, Балийского. Ахматова внимательно слушала.

«Я вижу, как сейчас, слезы в больших глазах молчаливой Ахматовой, когда я неловко переводил последнюю строфу „Варшавского рождества“», — вспоминал Чапский. В своей книге «На бесчеловечной земле» он описал этот вечер.

«Ахматова сидела у лампы одетая в платье из легкой ткани очень простого покроя — среднее между саком и монашеским одеянием, ее седеющие волосы были гладко зачесаны и повязаны цветным шарфом. Вероятно, она была прежде очень красива со своими правильными чертами, классическим овалом лица и большими серыми глазами. Она пила вино и говорила очень мало и в немного странной манере, как будто она наполовину подшучивала даже по поводу самых печальных предметов».

Когда Ахматова прочла фрагмент своей «Поэмы без героя», Чапский церемонно преклонил перед ней колено, с рыцарской непринужденностью поцеловал руку и сказал: «Вы последний поэт Европы».

Поздно ночью Чапский провожал Ахматову домой.

Гирлянды звезд сияли в черном небе. Наивной мелодией журчала вода в родниках. Их окружала душистая тьма, которую не мог одолеть лунный свет. И вдруг громко, как в бубен, ударили сорвавшиеся с горы камни.

Вспоминает Чапский: «Мы с ней совершили длинную прогулку, во время которой она совершенно преобразилась. Ахматова с болью и горечью говорила о том, что она целовала сапоги всех знатных большевиков, чтобы они сказали, жив или умер ее сын, но ничего от них не узнала. Мы были удивлены, что стали вдруг так близки друг другу, а это оказалось возможным из-за того, что я был в польском мундире, и она мне абсолютно поверила, что я не шпион».