— А теперь проводи меня.
На углу Гюго сел в экипаж. Дома его ждали друзья. Было воскресенье, и в большой столовой за широким столом сидели приятели. В бокалах алело вино, подобное крови. Гюго остановился на пороге. Он уронил на пол шляпу и тихо произнес куда-то в пространство, точно в комнате никого не было:
— Господа, в эти минуты мир теряет великого человека.
Бальзак хрипел и задыхался. Он хотел пошевельнуть рукой, поманить к себе Лауру, ибо говорить уже не мог. У него отнялась речь, точно кто-то отсек язык.
В первую минуту это ощущение ошеломило его. Он подумал — это конец. Но оказалось, что это еще не все. Сознание еще сопротивлялось.
Мозг и сердце пошли в контрнаступление. Он видит вверху, на потолке, над собой, широкое поле боя. Ломаются хрупкие штыки, рвутся снаряды, смерть косит тысячи людей. Но ей не покоряются. Не хочет покориться и он. Ему вспомнились страшные слова, написанные месяц назад Теофилю Готье: «Я не могу ни читать, ни писать…» И это должен был признать он, Бальзак, написавший столько книг… В самом этом признании содержалась злая комедия. Надежда теплится, как потухающий уголек. Он еще ждет спасения. Неужели врачи бессильны? Что же за наука медицина? И что это за хирург Ру? О, если бы позвать Бьяншона. Бьяншон — истинный врач, чудотворец.
Бальзак в эту минуту забыл, что Бьяншона не существует в природе, что это плод его собственной фантазии, всего лишь персонаж из «Человеческой комедии». Ему до боли, до отчаяния хочется кричать: «Позовите же Бьяншона! Лаура, сестричка моя, позови его, прошу тебя».
Он плачет, но глаза его сухи и неподвижны. Адская мука кривит губы. На высоком лбу обильно выступает пот. Седые волосы прядями прилипают к багровой, воспаленной коже.
«Неужели это конец? — думает он. — Неужели это все, а потом ничего, пустота?..»
Как что-то далекое, вспоминается Эвелина, и ее отсутствие не удивляет. Ему даже легче, что ее нет здесь.
Теперь он может это признать. Он заявил бы это даже вслух, если бы мог.
…А Гюго здесь был. Был. Это не галлюцинация. Не видение. Он пожал ему руку. Только ощутил ли Гюго ответное пожатие?
Может быть, и нет. Он немного обидел Гюго, упрекая, что тот так весело и беззаботно отказался от звания короля… Не надо было тогда этого говорить. Не надо.
Что же надо? «Умирать, умирать не надо», — глухо и настойчиво твердит мозг, он еще раз бросается в бой, но сердце уже не поддерживает его.
Сердцу нанесено столько ран, что оно лишь трепещет, жалкое, окровавленное, честное сердце. Оно сделало все, что могло, его сердце, и он, в конце концов, может быть доволен.
Лаура опускается на колени. Ужас подкосил ее. Служанка испуганно стучится в дверь к госпоже. Она зовет на помощь и расстерянно, сквозь слезы, повторяет.
— О мадам! Скорее, мадам! Мсье кончается.
Эвелина отводит настойчивые руки Жана Жигу. Она прижимает унизанный перстнями палец к губам и плотнее закутывается в пеньюар. Она указывает художнику на кресло и выходит из комнаты. Но когда Эвелина склоняется над постелью, закрывая нос надушенным платком, Бальзака уже нет.
В постели лежит непомерно большое, распухшее от страданий тело, почерневшее, словно обожженное диким, ненасытным огнем.
Эвелина крестится, пятясь к двери. Лаура лежит без сознания в соседней комнате. Господин Сюрвиль суетится над нею.
На подушках светлеет высокий лоб Бальзака. Рассвет озаряет его первым лучом солнца.
Рождается новый день, но Бальзак уже равнодушен к нему, его скрещенные на груди руки, мужественные руки труженика, уже никогда больше не прикоснутся ни к бумаге, ни к книгам, ни к перу.
Так в августовскую ночь Бальзак обретает покой и навсегда избавляется от усталости, тревог, неосуществленных грез.
Открытый мудрый лоб мыслителя светлеет на подушках.
Итак, настало то, о чем он больше всего не хотел и боялся думать.
Белоснежные плюмажи колыхались над головами коней, торжественно двигался роскошный катафалк.
Августовское солнце выглядывало из-за туч. Эвелина-Констанция Ганская-Бальзак шла за гробом бледная, в черном одеянии.
Лаура и Сюрвиль шагали рядом, держась за катафалк. Следом за родственниками Бальзака медленными шагами шли, держа в руках шляпы, Гюго и Курбе, Теофиль Готье и Александр Дюма, Берлиоз и Сент-Бёа. Они шли плечом к плечу, молчаливые, сосредоточенные. На расстоянии нескольких шагов от них собралась кучка притопывающих газетчиков.
Дюма внимательно вглядывался в лицо Бальзака, которое покачивалось на шелковой подушке в открытом гробу.
— Он словно лег отдохнуть, — шепнул Дюма на ухо Сент-Бёву.