Воинственное настроение Ганского, подогретое озлоблением и крепкой водкой, выпитой сверх всякой меры, еще более разгорается, когда на пороге появляется Леон, которому он еще накануне велел прийти.
Смерив тяжелым взглядом исподлобья стройную фигуру парня, управитель не отвечает на его поклон, только небрежным мановением пальца подзывает его поближе. Но Леон знает, что между ним и паном управителем должно быть не меньше четырех шагов. Пан управитель не раз кричал, что не выносит мужицкого духа, и запрещал подходить к своей особе ближе, чем на четыре шага.
— Что говорил тебе в дороге этот проходимец? — заревел управитель, брызгая слюной. — Говори, как на исповеди, не то прогуляешься на конюшню.
У Леона было желание ответить на этот лай одним способом. Но когда-то Семен Варивода пытался поспорить с паном управителем и ныне сгнил уже, верно, в далекой Сибири. Поэтому Леон только проглотил горькую слюну, подавляя обиду за иноземца, которого он и в самом деле считал лучшим барином на свете.
— Ничего не говорил.
Такой ответ не мог понравиться Ганскому. Постукивая тяжелым кулаком по пухлому, как подушка, колену, он сверлил взглядом недвижную фигуру Леона, приговаривая:
— Крутишь, подлюга, крутишь, стерва. Я тебе покручу, погоди!
— Как будет вашей милости угодно. Только он ничего не говорил. Молчал.
— А впрочем, и правда, — вдруг согласился Ганский, — о чем с тобой говорить? Разве ты понимаешь человеческий язык?
Глухая обида захлестывала сердце. Но Леон молчал. Вспомнились мудрые слова деда Мусия: не трожь пана — вымажешься. Леон хотел быть чистым. Пусть злится управитель. На что ему знать, как ласково и добросердечно разговаривал с Леоном француз, как Леон учил его русскому языку, как пел для него в дороге? Да разве надутый пан Кароль может понять это своим хищным умом? «Провались ты, сатана, — в сердцах приговаривает про себя Леон, — надувайся, может, лопнешь!», а вслух смиренно произносит:
— Ваша правда, пан управитель, об чем со мной господину французу говорить?
— Из него такой господин, как из тебя поп! — заорал Ганский и, надувая налитые кровью щеки, спросил — Тебе пани велела быть при французе?
— Да, ваша милость.
— Ну так вот что, — тяжелые, оловянного цвета глаза останавливаются на лице Леона, — ты там приглядывайся, кто у него бывает, куда он ходит, часто ли пани заходит к нему днем и ночью, — при этих словах Ганский хмыкнул в рыжие обвисшие усы, — о чем они говорят, и все мне рассказывай. Понял?
Леон молчит. «Дождешься у меня. Как же! Расскажу тебе все, как есть». Сказать бы об этом пани Эвелине! А что выйдет? У них один закон: лишь бы сор из избы не выносить. Прикажет забрить Леона в солдаты, а управитель останется при своем, как ни говори — родич, брат мужа. Еще поизмывается над Леоном, отхлестает плетьми перед рекрутчиной.
— Что, язык отнялся?
Ганский заерзал в кресле, подавшись всем телом вперед.
— Все понял, пан управитель.
— Ступай. Надо будет — позову. Ступай.
Леон ушел. Ганский удовлетворенно потирал руки. Из этого глуповатого камердинера он выжмет все, что надо. Каждый шаг и каждое слово станут известны ему. Пусть теперь остерегается Ржевусская. Прежде у него была еще надежда, что с ней можно будет договориться. Но после прошлогодней беседы, когда она показала ему на дверь, заявив, что терпит его только ради памяти покойного мужа, Кароль знал, что надо действовать иначе. И он действовал. То, что посчастливилось выудить в Бердичеве у Гальперина, то, о чем намекнул ему двусмысленно жандармский чиновник Киселев, укрепило намерения Ганского. Из своего флигеля он вышел немного успокоенный и только опоясал нагайкой конюха Терешка, когда тот, как показалось Каролю, недостаточно проворно подвел к крыльцу коня. Терешко со слезами на глазах потирал плечо, а управитель уже грузно подпрыгивал в седле далеко за воротами.
Он без цели и нужды бешено гнал коня, встречные подводы и пешеходы стремглав сворачивали с дороги, лишь бы пронесло мимо эту верховненскую нечистую силу. Конь с разгоряченным седоком наметом промчался через село, раздавил кованым копытом нерасторопного гусака и скрылся в облаке пыли за околицей.