В конюшне деда Мусия уже не было. Старик лежал у себя в хате на лавке, укрытый свиткой, и тихо стонал. Василь сел в ногах, позвал: «Дед!» За окнами сгущались сумерки.
Поздно ночью Василя разбудил стук в оконце. Он вскочил и сонный бросился к двери.
— Кто?
— Это я, Левко, отвори, да живей!
Василь никак не мог ухватить щеколду. Наконец впустил Левка.
— Уснули там, — махнул камердинер в сторону дворца, — а я сюда. Как дед?
— Спит, — прошептал Василь. — Может, лучше в сад выйдем?
— Не сплю, — донесся с печи слабый голос старика. — Не сплю. Развеселите, дети, старого, а то я уж на тот свет собрался…
— Э, дедушка, — попытался засмеяться Левко, но не вышло. Гневные слова тяжело падали в темный угол хаты. — Ногами бы этого проклятого управителя, палками бы, в пыль бы его растереть. А мы только головы ниже к земле опускаем, стонем, руки целуем господам. Сегодня сама пани так Марину исколошматила, что и не узнать. А за что? Показалось пани, будто не туда ее платье отнесла. И все-то тут во дворце бешеные.
Левко не мог остановиться. Все, что накипело, рвалось из груди, обжигало губы, точно не слова, а раскаленные куски железа.
Дед застонал.
— Э, сыночки, не мы первые, не мы последние.
— А надо, чтобы на нас оборвалось, надо, дедушка, — зло и решительно проговорил Василь. — Верно говоришь, управителя бы надо…
А что надо — не договорил. И так все поняли. Дед на печи заохал.
— Что ты несешь, дурень, да за это Сибирь, а то и виселица… Эх, Леон, Леон!..
— Что ты заладил: Леон, Леон, — обиженно заговорил Левко. — Не во дворце мы, это там меня Леоном назвали — не по нраву им мужицкие имена, нос воротят от мужицкого духа, — а я Левко, Левко, и скажу им…
— Ничего ты не скажешь, да и не надо говорить, — обрезал его Василь и уже по-другому добавил: —Не говорить надо, а делать так, чтобы все господа посдыхали. Вот что надо.
— Ишь чего захотел, — отозвался дед с печи и застонал. — Болит. Грудь словно кто кипятком поливает.
— Выходим тебя, дедушка, — успокаивал его Василь, — не убивайся. А управитель дождется своего. Увидишь.
— Ох, нет, не увижу, а может, и ты еще того счастья не увидишь. Вот внуки наши или правнуки — те увидят, — убежденно сказал дед Мусий, с трудом выговаривая каждое слово.
Потом он замолчал, должно быть, задремал, и парни вышли в сад. С неба сеялась густая изморось, и они спрятались под навес овина. Там в пустоте посвистывал ветер. Левко, опустив голову, жаловался:
— Житья не стало во дворце. Только и радости, что при особе француза я теперь. Не кричит, не тычет кулаками, а все тихо, словно я ему ровня. Но, вижу, не по нраву это пани. Может, еще велит убрать меня от него. А он как будто и не из господ. Господа такими не бывают. Я вот книжку прочитал. Там написано, что все люди как на ладони перед тобой. А не любит он богачей, так и видно, что не любит, и в книжке у него от богачей все зло.
— Не любит, а к пани приехал, да еще, верно, женится на ней, — с укоризной заметил Василь, словно Левко был в этом виноват.
Тот молчал. А не хотелось ему, чтобы литератор женился на пани. Разве она ему пара?
— Послушай, Левко, — Василь зашептал ему на ухо, как будто ветер мог подслушать, — сказывают, в Ставищах добрые люди у барина весь хлеб из амбаров забрали да ночью разнесли по мужицким клетям, а самого барина спровадили в преисподнюю. Жандармы налетели, как ястребы. Да ищи ветра в поле. Отлупили все село палками. Десятерых забрили в солдаты.
— Видишь, как выходит. — Левко тяжело вздохнул. — Так нельзя. Надо сразу: и господ и жандармов. Царю отписать жалобу на всех этих утеснителей. Царь не знает, что с нами делают.
— А ты попробуй отпиши царю. Попробуй.
— А что?
— А то, что царь-то с ними, с господами, из одного гнезда, из одного теста они леплены. Пока что с Ганского начнем, Левко.
Левко думает: что сказал бы француз, если б знал?
— Марину увидишь, передай: может, урвет завтра минутку, пусть вечерам к ручью выйдет, — тихо заговорил Василь.
— Скажу. Пора мне.
— Иди, Левко.
Василь остался один. Он долго стоит, прислонясь к холодной стене овина. Шаги Левка замирают. Думы у Василя как осенняя изморось.
Кароль Ганский про Мусия забыл. Заперся во флигеле.
На столе перед ним пузатый графинчик водки. Совсем пьяный, он тянул рюмку за рюмкой. Снял со стены пистолет, — в окне увидел какое-то лицо. Призрак? Сон? Нет. Из темноты за ним следили страшные глаза, и хищные зубы скалились на него. Он дрожащей рукой навел пистолет и выпустил заряд в окно. Но смеющаяся страшная рожа не исчезла. Ночь смеялась над Каролем Ганским. И он в бешенстве опрокинул графинчик себе в рот. Водка булькала в горле, текла по подбородку.