Выбрать главу

Дед Северин замолк. Моргал глазами. Мертвые бельма неподвижно застыли. Миколка выпил все молоко, сидел спокойный и довольный. Мусий окаменел от изумления.

— Миколка! — вскрикнул дед Северин. — Ты видал Шевченко?

— Видал, дедушка.

— Какой он?

— Добрый, дедушка. Он мне рубль серебром дал и в голову поцеловал, вам катеринку дал…

— Эх, внучек, я не про то спрашиваю: каков он с виду, лицом какой, глазки ты мои?

Миколка молчал. Вспомнил полуденную жару. Березовый лесок. Дяденьку ласкового, усатого. С дедом говорил спокойно, дружески, не бранился. Добрый дяденька, конечно, добрый.

— И вот тогда в первый раз в жизни пожалел я, что слепой. То рад был, что нужды и горя людского не вижу, а то пожалел. Не дал мне бог счастья Тараса Шевченко своими глазами увидеть. Ощупал я руками, вот как тебя, лицо его, сидели мы с ним до зари, все он меня расспрашивал, а потом и про себя рассказал, попрощались, поцеловались и разошлись в разные стороны.

— Счастливый ты, дед! Счастливый! — Мусий качал головой, перебирая пряди седой своей бороды. Он тоже наслышался про Шевченко и песни его знал, а вот встретиться не привелось. И грустно добавил:

— Люди говорят, царь разгневался на Шевченко, в кандалы заковал и заслал куда-то в пустыню.

— Слыхал я, — хмуро отозвался Северин. — да, говорят, сбросил Шевченко кандалы, через все решетки пробрался и снова странствует по свету, а царские прислужники бесятся, ищут его, да найти не могут. Он, как орел вольный, над краем летает. Нельзя, брат, Шевченко заковать. Нельзя! — убежденно заключил кобзарь.

— Нельзя, — согласился Мусий.

На ярмарочную площадь пали сумерки. Старики поднялись.

— Будь здоров, — молвил Мусию кобзарь Северин, — глаза мои, Миколка, дай руку. — Больше он ни слова не сказал, взял Миколкину маленькую шершавую ручонку и пошел от Мусия медленно, степенно перекинув через плечо кобзу и сжимая в левой руке высокий посох. Встречные крестьяне узнавали его и расступались.

— Дед Северин идет, дед Северин!

А он шел гордый и строгий, молчаливый и мудрый, известный во многих селах Украины кобзарь Северин Беда.

Дед Мусий отправился домой. Он быстро шагал по городу, углубленный в свои мысли. Через черный двор зашел во флигель, где помещалась челядь. В сенях, у кухонной двери, на сундуке сгорбившись сидела женщина в платке и плакала. Дед подошел ближе, тронул за плечо.

— Марина! Что с тобой?

— Опять пани била, дедушка, опять била. — Марина заплакала еще пуще. Перевела дух, горько всхлипывая. — Заперла у себя в кабинете, за косы таскала, допытывалась, не пристанет ли ко мне барин, не поверила, посулилась еще в Верховне на конюшне выпороть. Запретила в комнаты являться, «в скотницы, говорит, определю».

Марина поднялась, подошла к деду, положила голову ему на руки, застонала.

— Не могу я больше, дедушка, сотворю грех, руки на себя наложу.

— Бог с тобой, дочка, что ты! Молчи! Потерпи:

Он гладил ее по голове. Уговаривал. Марина плакала, изливая в слезах свою боль, не слышала слов старика. В господском доме засветились огни. Дед Мусий оставил Марину одну, вышел из сеней. Сел на ступеньки, долго смотрел на окна, залитые светом.

Бальзак и Эвелина сидели в гостиной. Дворецкий принес кофе. Эвелина налила чашку Бальзаку. Это был какой-то странный вечер. Казалось, в сгущенной атмосфере гостиной витали злые демоны. В черном платье, без всяких украшений, кроме диадемы в волосах, Эвелина сидела за столом величественная и молчаливая, а он не находил слов, чтобы теплом своего голоса растопить этот нестерпимый лед молчания. Он думал сначала, что следует разъяснить Эвелине давешнее комичное недоразумение с Мариной. Неужели она могла заподозрить какую-нибудь интимность? Какая бессмыслица! Но чем больше он задумывался над происшедшим, тем резче вырастал протест против ложной добродетели. Нет. Он ничего не скажет в свое оправдание. А Эвелина вела разговор о всевозможных незначительных, второстепенных вещах, выразила сожаление, что Бибиков болен, что Фундуклей внезапно выехал в Петербург, и наконец безапелляционно сообщила, что завтра утром самое время возвращаться в Верховню.