Выбрать главу

Они посидели еще час, вспоминая общих знакомых, вкладывая в гневно скрещенные взгляды больше значения, чем в пустые и нестоящие слова.

Потом Бальзак долго не мог уснуть, ворочался с боку на бок, прислушивался к бормотанию ветра за окнами, кряхтел и жаловался самому себе на судьбу, на себя, на отсутствие желания работать. Старая, расшатанная деревянная кровать скрипела под его тяжелым телом и словно плыла, неся его на себе в ночную тьму, в неведомое. Так он покачивался на волнах воспоминаний, погружался в них и всплывал на поверхность и вдруг точно наяву увидел шотландца Вальтера Скотта. Тот прохаживался у его постели, припадая на одну ногу, низенький, суховатый, с большими проницательными глазами под широким лбом, и молчал, только смотрел требовательно, с укором, а потом погрозил пальцем, как проказнику, и пропал. Бальзак проснулся; и тогда вспомнилась ярмарка, и снова нахлынул сон, все смешалось. Цыганка крепко держала его руку, тряслась от смеха отвратительная физиономия Кароля Ганского, горничная Марина хватала его за руки, моля о помощи, Юзефович учтиво и подобострастно тянул Бальзака к себе. И снова он проснулся. Теперь мысли как будто прояснились, что-то подтолкнуло его сердце, и он покорился мольбе взволнованной души, вскочил с постели, нашел на пуфике свою просторную хлопчатобумажную сорочку, надел, подпоясался золотой цепочкой, засветил канделябр и сел за стол. Перед ним лежала рукопись «Крестьян». Перелистывая страницу за страницей, он обновлял в памяти целые сцены, находил для них продолжение; вот уже образы действующих лиц вырисовывались перед глазами, он узнавал их, но что случилось — количество их бесконечно возросло, их стало море, и тысячеголосый шум клокотал вокруг. Ах, это ярмарка; вот монахи несут святую землю с гроба господня, а это он сам: держит на ладонях рукопись «Крестьян», а Ипполит Госслен, Жирарден, его издатели, улыбаются и отходят от него все дальше и дальше, и он остается один, и человеческое море расступается вокруг. Он застыл одинокий, как островок посреди океана.

… Да, он на ярмарке, и мимо него проходят Эвелина, и черноглазая корчмарка, и странная цыганка, и все, кажется, идет мимо него, а рукопись лежит на вытянутых руках, точно тяжелый и громоздкий обломок скалы. Медленно подошла и замерла перед ним фигура старого седобородого кобзаря. Дед остановился и протянул руки, большие шершавые ладони с мясистыми пальцами приближались к нему. Он чуть не отшатнулся, но не смог и остался на месте, как окаменелый. Кобзарь смотрел на него зрячими глазами, шевелил губами, что-то говорил на своем языке, но Бальзак не понял. Тогда кобзарь подошел ближе, взял из его рук «Крестьян», подержал немного на своих ладонях, будто взвешивая, и разбросал по ветру, а ветер подхватил листы бумаги и понес, развеял по пыльной площади, и на эти листы наступали люди, босые и в разбитых сапогах, втаптывая их в землю. Он хотел закричать, но не смог, а дед угадал его желание и погрозил ему пальцем; дед заговорил с ним по-французски, на прекрасном, изысканном языке салона

Висконти, на языке, которого не находили дворяне в его произведениях.

— Не кричите, господин Бальзак, — говорил дед, — не надо. Ведите себя вежливо и умно. Эти страницы не стоят людей, о которых вы пишете. Разве таковы крестьяне, господин Бальзак? — Дед смотрел на него добродушно и, однако, с укором, и он не выдержал этого взгляда и закрыл глаза. Но тщетно, и с закрытыми глазами он видел деда и десятки крестьян, втаптывавших в землю страницы его рукописи, а рядом стояли и хохотали его знакомые: дядюшка Фуршон, папаша Ригу, Тон-сар, пристав Брюне, нотариус Люпен, трактирщик Рокар.

И над землей звенела песня деда, тянул ее один голос, а все люди молчали, только глаза их пели, руки пели, даже в шагах людей гремела она. И эту песню подхватили Ригу, Фуршон и Тонсар.

…Рука, сжатая в кулак, падает на стол. Канделябр подпрыгивает. Шелестят страницы рукописи. Глаза широко раскрыты. Чепуха! Галлюцинация. Он смеется над своим больным воображением. Наливает в чашку остывший черный кофе и выпивает одним глотком. Чепуха! Какая чепуха померещилась! Еще не успокоясь, он обгрызает перо и, обмакнув его в чернила, прикасается к бумаге.