Выбрать главу

— Я ничего не написал, кроме пьесы, господин Госслен, и все мои обязательства перед вами — жалкий миф, эфемерная легенда.

Он говорил о себе с откровенной жестокой злобой, как будто испытывая удовлетворение от того, что Госслен окаменел и не в силах был проронить слово.

— Напрасно вы думаете, господин Госслен, что я ничего не знаю.

Он усилием воли заставил себя поднять веки и заглянул прямо в глаза издателю. В хитрых маленьких глазках плута Госслена он увидел слезы, и у него что-то оборвалось в горле, но он не смог заставить себя замолчать:

— Господин Госслен, может быть, Гюго прав, отдавая предпочтение улице Ледигьер. Я жил на этой улице в мансарде, господин Госслен. Железную крышу над моей головой невыносимо раскаляло солнце, и тогда я жарился в аду; мансарду продували ветры, секли дожди, засыпал снег, и у меня зуб на зуб не попадал. Там я написал десятки книжек, оттуда начал наступление на Париж. Я думал выйти победителем. Я любил улицу Ледигьер, я любил угрюмые серые дома и суровых людей, обитавших в них. Я любил эту нужду, эту бедность, эту неприкрытую нищету, но я видел и понимал, что рано или поздно она выйдет на роскошные улицы города и скажет свое слово. Я выбирал — с ними или с салонами. Я выбрал последнее. Кажется…

Он не осмелился признать вслух свою ошибку и умолк, охваченный волнением и тяжелыми предчувствиями.

— А вы говорите — я не знаю… — с болью произнес Бальзак и бессильно опустился в кресло.

Госслен долго не мог заговорить. Он на цыпочках обошел стол и тоже сел, подобрав свои короткие ножки под кресло, скрестив на груди руки. Он видел Бальзака в профиль и рассматривал его, словно впервые получил возможность наблюдать прославленного романиста. Часто и тяжело вздымалась грудь. Прядь волос, как заломленное крыло, пересекала высокий лоб, глаза из-под мохнатых бровей уставились в окно. И Госслен, возбужденный неясной мыслью, позволил себе откровенность, небольшую и не очень значительную, но достаточно красноречивую, чтобы Бальзак верно понял ее.

— Я банкрот, Оноре, — произнес издатель, не ожидая от своего автора слов утешения.

— Мы оба банкроты, — помолчав, поправил его Бальзак и, щурясь, заглянул ему в глаза. Теперь они были холодны, неприятны. Умиление сменила жадность. Глаза папаши Гранде смотрели на него с немым, но жестоким укором, и ему пришлось оправдываться:

— Впрочем, мсье Госслен, ваш аванс не вылетит в трубу. Рукопись романа «Крестьяне», — он показал пальцем на большую стопку исписанной бумаги на столе, — перед вами, и, кроме того, у вас есть все возможности засадить меня в долговую тюрьму. Я ваш раб.

Госслен покачал головой. Теперь очередь автора фиглярничать. Он представил себе дебиторскую страницу своего гроссбуха с буквой «Б» вверху. Он прошептал про себя: «Тридцать пять тысяч франков», — и неприятный холодок пробежал по его больной спине.

— А Северная Звезда? — спросил Госслен с притворным равнодушием, однако следя за каждым движением мысли на лице Бальзака.

— Я прошу вас, господин Госслен…

— Не продолжайте. Тысячу раз простите! — Госслен подбежал к Бальзаку, положив свои легкие руки на его крепкие плечи, заглянул в глаза, смотрел недолго, одно мгновение, но достаточно, чтобы подчеркнуть искренность, потом спросил:

— А Россия?

— Сфинкс.

Госслен пожал плечами. Он не любил лаконичных высказываний.

— Богатства?

— Сказочные.

— Дикость! — настаивал Госслен.

Бальзак не ответил.

Что может понять этот плут и скряга Госслен из его рассказа о России? И вообще, что человеческое интересует и тревожит его? Господи! Деньги и только деньги. Блеск золота ему приятнее солнечного луча. Бальзак знал: та Россия, какой он внезапно увидел ее, не может заинтересовать Госслена. Да интересует ли его Франция? Та Франция, что живет на улице Ледигьер? Франция, у которой на ногах деревянные сабо, а под заскорузлыми ногтями полоски чернозема? Он смотрел на озабоченное лицо издателя, и сердце его наполнялось презрением. И с этим уродом ему приходилось вести дела, жить в мире, пожимать ему руку, улыбаться и разыгрывать нечто похожее на дружбу.

Когда стемнело и Франсуа накрыл для них в столовой стол, они уселись друг против друга на удобных стульях и, попивая чудесный рейнвейн, завели спокойный, легкий разговор, старательно обходя политические темы. Франсуа бесшумно появлялся и исчезал, меняя блюда, подливая вино в высокие бокалы.

Сам не зная зачем, Бальзак, перебивая рассказ Госслена о вечерах поэзии в салоне Висконти, похвастался:

— Скоро я женюсь, мой Госслен, и здесь, — он показал на председательское место за столом, — будет сидеть Эвелина-Констанция де Бальзак.