- Однако как это всё просто! - Он засмеялся. - Декаденты - тонкие люди. Тонкие и острые, как иглы, - они глубоко вонзаются в неизвестное, - с удовольствием, щёлкнув пальцами, произнёс он.
Дверь отворилась, и в отверстие просунулась голова квартирной хозяйки.
- Сидит одетый, смеётся и разговаривает сам с собой... Тоже занятие! Самовар подавать, али уходите куда?
Хозяйка говорила ворчливо, а смотрела ласково. Глаза у неё были маленькие, но живые; от них к вискам легли складки тонких морщинок, и это придавало им улыбающийся блеск.
От её речи Ярославцев почувствовал себя как бы только что возвратившимся откуда-то и очень утомлённым.
- Самовар? Нет... не надо! - Он махнул рукой. - Я ухожу... может быть, до утра. Знаете, один мой знакомый сошёл с ума. Как вы полагаете, это что такое?
- Чтой-то, господи! Один недавно пристрелился, другой сошёл с ума... ну друзья у вас!.. ай-ай!.. Что такое - говорите? Известно что - божья воля.
- Божья воля? - задумчиво произнёс Кирилл Иванович и зачем-то снял с головы фуражку. - Это странно, знаете... очень странно... да!
- Который это сошёл, русый, трёпаный, в серых штанах, или тот весёлый, в золотом пенсне? - спросила хозяйка.
На её толстом, морщинистом лице и в тоне её вопроса звучало много жалости, отчего Кириллу Ивановичу стало грустно.
- Нет, не эти, а знаете - чёрный, в крылатке, с тростью и с прыгающими бровями, - серьёзно и тихо отвечал Кирилл Иванович и почувствовал, что у него щекочет в горле и на глаза навёртываются слёзы.
- Не приметила такого. Видно, редко бывал, не встречала. Идите. Да долго-то не надо там торчать... Сам-то вон какой жёлтый стал! - сурово говорила хозяйка.
Ярославцев снова надел фуражку, встал и молча пошёл из комнаты, полный грустного чувства и утомления.
- Дверь-то заприте! - крикнула вслед ему хозяйка.
- Не надо! - печально кивнул он головой.
Было уже около шести часов вечера, но июльский зной ещё не растаял им дышали и камни мостовой, и стены зданий, и безоблачное небо. Пыльные листья деревьев, перевешиваясь через заборы, не шелестели; всё было неподвижно и казалось ожидающим какого-то толчка.
Из открытых окон белого дома хлынула волна растрёпанных и негармоничных звуков рояля; они бестолково запрыгали в воздухе, Ярославцев вздрогнул и оглянулся вокруг, желая посмотреть, что сделается с улицей от этого шума. Но всё оставалось неподвижным, а звуки уже исчезли так же бессмысленно, как и явились.
"Кратко бытие звука!" - мелькнула у Кирилла Ивановича посторонняя мысль, и, как бы в виде эха её, в нём разлилось острое желание взять высоким фальцетом несколько нот - а-о-э-о-а! - как делают певцы. Но он подавил в себе это желание и пошёл дальше, наклонив голову под наплывом стаи новых мыслей и стараясь формировать их в слова, сообразно с тактом шагов. От этого каждое слово раздавалось где-то внутри его, как удар в большой барабан. Эти думы в такт шагов вызывали за собой ощущение приятной лёгкости и пустоты в груди, в животе, во всём теле. Казалось, что мускулы растаяли от жары и остались только тонкие, упругие нервы, настроенные меланхолически, но выжидательно, как и всё кругом.
"О чём он теперь говорит и как думает? - размышлял Ярославцев о Кравцове. - И что я с ним буду делать? Понимать его, наверно, нельзя... Зачем же я при нём буду?.. И с какими моральными фондами? С любопытством? Сумасшествие - это почти смерть. Если он ещё не совсем сошёл с ума, то я буду присутствовать при его агонии. Замечательно, почему человек возбуждает к себе больше внимания, когда он погибает, а не тогда, когда он здрав и в безопасности? Иногда мы при жизни совершенно не замечаем человека, нимало не интересуемся им, и вдруг, услыхав, что он при смерти или помер уже, жалеем, говорим о нём... Точно смерть или её приближение сближают и нас друг с другом. Тут, наверное, есть глубокий смысл... Если только тут нет крупной лжи, исстари привычной нам и поэтому незаметной для нас. А может, наблюдая чужую гибель, мы вспоминаем о необходимости погибнуть и самим нам и жалеем себя в лице другого. В этом есть нечто хитрое и, пожалуй, постыдное... А впрочем, и всё обыденное в этой жизни - хитрое и постыдное... А вот сожаление - жестоко... Жалость и жестокость!.. Да ведь это два совершенно однородные слова!.. Удивительно, как этого до сей поры никто не замечал! Надо написать об этом статью... Пусть одною ошибкой будет меньше".
Вместе с этим открытием Кирилл Иванович восстановил в памяти случай из своей жизни в деревне: упала в овраг тёлка, сломав себе обе передние ноги. Чуть не вся деревня сбежалась смотреть на неё... А она, такая жалкая, лежала на дне оврага и, жалобно мыча, смотрела на всех большими влажными глазами и всё пыталась встать, но снова падала. Толпа стояла вокруг неё и больше с любопытством, чем с состраданием, наблюдала за её движениями и слушала её стоны. И он тоже смотрел, хотя это было неинтересно и очень грустно. Вдруг откуда-то появился кузнец Матвей, высокий, суровый, выпачканный углями. Рукава у него были засучены, и в одной руке он держал тяжёлую полосу железа. Вот он обвёл всех строгим, тяжело укоряющим взглядом чёрных глаз, нахмурил брови и, качнув головой, громко сказал:
- Дураки! чем любуетесь?
А потом взмахнул своею железиной и ударил тёлку по голове! Удар прозвучал глухо и мягко, но череп всё-таки раскололся, и это было очень страшно. Тёлка больше не мычала и не жаловалась на боль своими большими и влажными глазами... А Матвей спокойно ушёл.
"Вот он как жалел, этот Матвей! Может быть, он так же бы поступил и с человеком безнадёжно больным. Морально это или не морально?"
- Ярославцев! стойте, вы куда? - раздался звучный окрик.
Он вздрогнул: на крыльце хорошенького домика стоял Лыжин, засунув руки в карманы. Ярославцев вспомнил, что тут именно и живёт Кравцов.