— Если 15 сонату он сыграет также как вы — мне придется разделить свое сердце…
— Он играет, как никто. Рояль под его рукой — словно живое существо, и он делает с ним, что хочет…
Не зная почему, Арвуд поверил именно этому молодому взволнованному голосу. Ожидание чуда захватило его в трепетное кольцо.
Большую люстру потушили, две боковые оставляли сцену в полумраке.
Согнутая мужская фигура с опущенными руками, из-за чего они казались необычайно длинными, прошла к роялю.
Зал затих.
С темной сцены понеслась густая и живая волна, наполнив зал.
Музыкант играл вещи, которые Арвуд знал как собственное лицо, однако он едва узнавал их. Они звучали, как перевод на чужой, неведомый, но как-то непостижимо понятный язык. И от этой своеобразной игры веяло манящей самобытностью, словно давно знакомая всем мелодия впервые рождалась под пальцами музыканта.
Арвуд не видел в антракте ни одного равнодушного лица, а аплодисменты показались ему более искренние, чем обычно.
Зал гудел радостными возгласами:
— Томас Дан! Томас Дан!
Но на аплодисменты Томас Дан не вышел.
Снова потушили свет, и сгорбленный силуэт появился на сцене.
Сразу же хаос бурных звуков метелью пролетел над головами притихших людей. Это меньше всего походило на музыку. Рев сказочного зверя, вырвавшегося на волю, рев победы и дикой страсти…
Но медленно, словно укрощая чудовище, правая рука собрала звуки в стройную мелодию, и она разлетелась из темноты, словно разноцветные бабочки. Арвуд чувствовал их теплое прикосновение к своему лицу, они касались его рук, садились на ресницы…
— А? Что же это такое? — белокурая девушка теребила его за рукав. Арвуд взглянул на нее бессмысленно, а юноша гладил ее волосы, успокаивая, как умел.
Разве можно сказать, что это было?
Музыка меньше всего от разума, а музыка Томаса Данная заставляла каждого, кто слышал его, найти в своей душе все прекрасное, что в ней было.
И поэтому так сияли заплаканные глаза белокурой девушки, поэтому угасла двусмысленная улыбка на устах дегенеративного юноши, поэтому лицо Арвуда приняло забытое в детстве выражение ласковой кротости.
Маленькая рука легла на его плечо.
— Уже кончено. Одевайтесь…
Белокурая девушка стояла перед ним, улыбаясь. Арвуд забыл поблагодарить ее, встал, словно слепой, и вышел, оставив свое пальто болтаться на вешалке.
На утро в лаборатории, Арвуд был как всегда молчалив, но необычно рассеян. Он ни словом не обмолвился про вчерашний концерт, хотя воспоминание о нем постоянно возвращался к нему и сгорбленный силуэт с опущенными руками беспокоил его тревожным вопросом — кто такой Томас Дан? Почти со страхом Арвуд думал, что Ворн тоже мог быть на концерте и что именно этот вопрос может заставить его пойти в гостиницу, где остановился музыкант.
В это утра Арвуд был так рассеян, что при несложной операции, неудачным движением ланцета убил маленькое животное.
— Вы неосторожны, — сухо заметил Ворн, а Арвуд готов был перерезать себе вены, увидев, как затрепетало в смертельной судороге окровавленное тельце зверька. Ему показалось, что это его собственное сердце умирает рядом с ним.
Арвуд не был мечтателем. Его разум был прозрачен и тверд. Сквозь него он смотрел на мир, как шофер смотрит на дорогу сквозь стекло, защищающее его глаза от пыли. Однако он не сохранил своих глаз. Блестящая пыль ослепила их, и поэтому так дрожала его рука, когда он стучал в дверь номера, который показала ему горничная.
Дверь распахнулась перед ним, как чужая душа, и, переступив порог, Арвуд увидел глаза, которых ждал целую жизнь.
Ингрид протянула ему руку так просто, словно они виделись только вчера.
— Хорошо, что вы пришли, Арвуд, вы были мне другом.
А Арвуд не нашел никаких слов, только улыбнулся.
Они прошли мимо дверей, открытых в соседнюю комнату, и на мгновение остановившись, Арвуд увидел блестящую крышку рояля, поднятую, словно щит, а возле раскрытой клавиатуры, на обитом кожей стуле, юношу в черном одеянии. Обняв одной рукой колени, он прижал согнутые пальцы второй к губам и сидел неподвижно в глубокой задумчивости. Тонкое сукно одежды обтягивало напряженные мышцы спины и рук. Родену не пришлось бы искать лучшей натуры для своего «Мыслителя». Это было именно то усилие рождающейся мысли в примитивном мозге, которое так метко подметил великим скульптором.
В небольшой комнате Ингрид указала Арвуду на мягкое кресло.
— Кто такой Томас Дан?
— Мой сын, — это было сказано со спокойной гордостью и не походило на шутку.
— Ингрид…
Она улыбнулась его безнадежной попытке понять и, волнуясь, поспешно и нескладно начала рассказывать:
— Я дала ему свое имя, и для всех, как и для меня самой, он мой сын. Я хотела сделать из него человека, потому что не могла же я держать его у себя, как котенка.
Вы понимаете, Арвуд, я, не колеблясь, сбежала с ним, ведь для Ворна он лишь удачный эксперимент, который можно повторить еще сколько угодно раз над другими существами, а для меня Том сделался человеком уже тогда, когда впервые улыбнулся с сознательной радостью.
А теперь — кто же теперь скажет, что Том не человек?
Арнвуд сделал движение, но она не дала ему ничего сказать:
— Его лицо? Пусть у него низкий вдавленный лоб и приплюснутые уши, у него круглые, широко расставленные глаза. Но вы же слышали, как он играет? Теперь я не боюсь ничего — Том вознагражден за жестокость, с которой с ним обошлись.
Если бы вы знали, как страшно было осознание им своей уродливости.
Он рос совершенно одиноко — кроме меня, у него никого не было, потому что я знала — люди не примут его, как равного, и пыталась защитить его от напрасной муки.
Мы часто гуляли вдвоем. Скажу вам правду, я совершенно забывала о его уродстве. Он был милый послушный ребенок. Человеческое сознание, робкая мысль, такие хрупкие в нем, были мне особенно дороги. Я знала, что неосторожность может разрушить все, как карточный домик. Мне казалось, что он идет над пропастью, в которой его подстерегает злой зверь с лицом гориллы… Мне было жутко, Арвуд, и я старалась об этом не думать.
Так вот, мы гуляли в парке, и я выбирала глухие тропинки. Нам обоим было как-то особенно хорошо. Том повеселел. Он схватил меня за руку и крикнул — бежим! Впереди была высокая золотая куча песка. Мы мигом взлетели на нее, остановились смеясь и держась за руки… И тогда я увидела внизу, вокруг кучи песка, целую стайку детей. Один мальчик в матросской блузе поднимает голову, смотрит на нас, вдруг подскакивает и кричит:
— Смотри, обезьяна!
Все головы — русые, черные, курчавые и бритые — поднимаются, как по команде, и со всех сторон раздаются голоса:
— Обезьяна!
— Дрессированная!
— Одетая!
— Смотрите, обезьяна!
Из соседних аллей бежит целая толпа детей и окружает нас. Том испугался, задрожал, прижавшись ко мне и не понимая, что произошло. Нужно было действовать. Взяв его за руку, спокойно, как только могу, спускаюсь с холма в шумную толпу и приказываю дать нам дорогу. Вокруг настоящая каша. Парень в матросской блузке суетится больше всех. Он подскакивает к Тому и срывает с его головы шляпу… И тогда разыгрывается дикая сцена. Заверещав, Том бросился на парня, используя все звериные средства, вплоть до ногтей. От нарядной блузы полетели клочья, а дети бросились врассыпную. Том ужасно сильный, и я испугалась, но парня спасла, и мы убежали из парка, как преступники.
В тот день я увидела, как Том, приблизив к зеркалу лицо, разглядывает себя с выражением удивления и боли. Потом, в отчаянии, он закрыл лицо руками и упал головой на стол… Я поняла, что случилось самое худшее. Да… худшее и ужасное.
Маска Гуинплена была его проклятием, однако это было человеческое лицо, а что вы скажете о зверином теле и человеческой душе в нем! Разве можно придумать большую жестокость?
Арвуд отвернулся к окну и очень тихо сказал:
— Но вы сами, ведь вы сами, Ингрид, усиливаете ее. Разве обезьяна страдает от своей уродливости? Разве она завидует человеку? И наконец, хочет ли она быть человеком? А вы заставили его хотеть этого. Кто же жестокий, Ингрид?