И еще: у этих тяжелые ботинки. Под тяжелыми подошвами под тяжелыми подошвами хрустел осенний ледок, и трава на газонах окуталась инеем, схожая с сединой – так он видел теперь, и не глазами видел. Казалось, что трава в конце сентября в пять утра непременно должна быть седой; казалось, что голые ветки деревьев должны ломаться под напором жесткого арктического ветра. И непременно тучи, но без дождя, без влаги, душные, давящие, без конца и края – сплошная беспросветная масса.
Он навсегда запомнит этот пейзаж – пейзаж его страха, хотя дни стояли теплые и приятные, золотая осень, и никакой седой травы и в помине нет, а есть ковер пестрых листьев и бледно-голубое небо на востоке, предвещавшее славные выходные; а деревья, великолепные в парадном сентябрьском убранстве, замерли в штиле.
Но для него все стало серое, серое навсегда. Взял билет на электричку: на скорый нужно документ предъявить – отследят. Три часа трясся – то ли он езды, то ли от ужаса; смотрел на серый пригород, и на серый лес, и поля тянулись серые и выцветшие, и гуляли по полям черные вороны; на какой-то серой станции пересел на другой поезд – дальше, вглубь, где не найдут; лицо обдало вонючим тепловозным дымом, и кто-то матерился и дышал в ухо перегаром, и это было самое сладкое дыхание, родное, близкое, человеческое.
Он еще долго трясся, пока грубые, но добрые люди не уняли слегка страх горькой водкой, и он не решился включить айфон. Только тогда жена, прилетевшая рано утром с курорта, смогла прозвониться и закричать, что он свинья – не встретил их, хоть и обещал: наверняка пил и мотался по бабам; а если уходишь из дому, то хоть ключи оставь у соседей, потому что она с детьми никак не могла попасть утром домой, топталась у подъезда, как дура, и слушала, как кто-то тяжело сопит в домофон.