— Ты, конечно, знакома, — начал Ван Хаутен, — с историей Антониетты Мео.
— Конечно, нет, — сказала я. Я включила стерео-систему, и она взорвалась шведским хип-хопом, но Ван Хаутен начал ее перекрикивать.
— Она может стать самой юной святой, канонизированной Католической церковью. У нее был тот же рак, что и у мистера Уотерса, остеосаркома. Ей ампутировали правую ногу. Боль терзала ее. Когда Антониетта Мео умирала от мучительного рака в зрелом возрасте шести лет, она сказала своему отцу: «Боль — словно ткань. Чем она крепче, тем больше стоит». Это так, Хейзел?
Я не смотрела прямо на него, а только на отражение в зеркале.
— Нет, — прокричала я через музыку. — Это хрень собачья.
— А тебе никогда не хотелось, чтобы это было правдой? — крикнул он в ответ. Я выключила музыку. — Прости, что испортил вашу поездку. Вы были слишком молоды. Вы… — его голос сорвался. Будто у него было право оплакивать Гаса. Ван Хаутен был просто еще одним плакальщиком, который не знал его, еще одним запоздалым соболезнованием на его странице.
— Ты не испортил нашу поездку, ты, самовлюбленный болван. У нас было обалденное путешествие.
— Я пытаюсь, — сказал он. — Честное слово, я пытаюсь.
В этот момент я поняла, что Питер Ван Хаутен потерял кого-то из своей семьи. Я поразмыслила над правдивостью, с которой он описал больных раком; над тем, что в Амстердаме он не смог задать мне ни одного вопроса, кроме как не специально ли я оделась как Анна; над его грубостью по отношению к нам с Августом; над животрепещущим вопросом, влияет ли степень боли на ее значимость. Он выпивал на заднем сиденье, вечно пьяный старик. Я вспомнила статистику, которую мне не хотелось бы знать: половина всех браков заканчивается через год после смерти ребенка. Я обернулась и посмотрела на Ван Хаутена. Подъехав к колледжу, я остановилась возле ряда припаркованных машин и спросила:
— У вас умер ребенок?
— Моя дочь, — сказал он. — Ей было восемь. Страдала, как мученица. А канонизирована никогда не будет.
— У нее была лейкемия? — спросила я. Он кивнул. — Как у Анны, — сказала я.
— Почти как у нее, да.
— Вы были женаты?
— Нет. То есть, не в момент ее смерти. Я был непереносим задолго до того, как мы ее потеряли. Скорбь не меняет человека, Хейзел. Она его раскрывает.
— Вы жили с ней?
— Поначалу нет, хотя в самом конце мы перевезли ее ко мне в Нью-Йорк для серии экспериментальных пыток, которые прибавили страданий ее последним дням, не увеличив их количество.
Через секунду я сказала:
— Так вы вроде как подарили ей вторую жизнь, в которой ей удалось стать подростком.
— Мне кажется, что это справедливое суждение, — сказал он, а затем быстро добавил: — Полагаю, тебе известен мысленный эксперимент Филиппы Фут[58] с вагонеткой[59]?
— А тут в вашем доме появляюсь я, одетая как девушка, которой, как вы надеялись, она могла бы стать, и вы, типа, захвачены врасплох.
— Неуправляемая вагонетка несется по рельсам, — сказал он.
— Мне пофиг на ваш тупой мысленный эксперимент, — сказала я.
— Он не мой, он Филиппы Фут.
— На ее эксперимент мне тоже пофиг, — сказала я.
— Она не понимала, что происходит, — сказал он. — Мне пришлось сказать ей, что она умрет. Ее соцработник сказал, что мне нужно это сделать. Мне пришлось сообщить ей, что она умрет, и я сказал ей, что она направляется в рай. Она спросила, буду ли я там, и я сказал, что нет, пока что нет. Но когда-нибудь, сказала она, и я пообещал, что да, конечно же, очень скоро. И я сказал ей, что там, наверху, у нас есть замечательная семья, которая о ней позаботится. И она спросила, когда я приду туда, и я сказал, что скоро. Двадцать два года назад.
— Мне очень жаль.
— Мне тоже.
Через какое-то время я спросила:
— А что с ее мамой?
Он улыбнулся.
— Ты все еще пытаешься узнать продолжение, хитрюга.
Я улыбнулась в ответ.
— Вам нужно домой, — сказала я. — Протрезвейте. Напишите еще один роман. Займитесь тем, что у вас получается. Не многим везет быть такими талантливыми.
Он долго-долго пялился на меня в зеркало.
— Хорошо, — сказал он. — Да. Ты права. Ты права. — Но сразу после того, как сказать это, он достал свои практически пустые два литра виски. Выпил, закрыл бутылку и открыл дверцу. — Пока, Хейзел.
— Береги себя, Ван Хаутен.
Он сел на бордюр за машиной. Я смотрела, как он уменьшался в зеркале заднего вида, и тут он вытащил бутылку. На секунду мне показалось, что он оставит ее на бордюре. А потом он сделал большой глоток.
В Индианаполисе был жаркий вечер, воздух был плотным и неподвижным, будто мы находились внутри облака. Для меня такой воздух был хуже некуда, и я говорила себе, что это просто воздух, в то время как путь от парковки у его дома до входной двери казался бесконечным. Я позвонила в дверь, ответила мама Гаса.
— Ох, Хейзел, — сказала она и, плача, вроде как обхватила меня.
Она заставила меня съесть немного лазаньи с баклажаном — думаю, им приносили еду, — с ней и с папой Гаса.
— Как вы?
— Я скучаю по нему.
— Ага.
Я не знала, что сказать. Я просто хотела пойти вниз и найти то, что он для меня написал. К тому же, тишина в комнате мне была совсем не по душе. Я хотела, чтобы они говорили с друг другом, утешали или держались за руки, или еще чего. Но они просто сидели и ели очень маленькие порции лазаньи, даже не смотря друг на друга.
— В раю был нужен еще один ангел, — сказал его папа через какое-то время.
— Я знаю, — сказала я. Затем его сестры и куча из их детей ввалились на кухню. Я встала и обняла обеих сестер, а потом смотрела, как дети бегали по кухне с отчаянно необходимым всем шумом и движением, словно возбужденные молекулы, сталкивающиеся друг с другом и кричащие: «Теперь ты нет ты нет я был до этого а потом я тебя поймал да не поймал ты меня ты промахнулся ну тогда я ловлю тебя сейчас да нет же тупая задница сейчас тайм-аут ДЭНИЭЛ НЕ СМЕЙ НАЗЫВАТЬ СВОЕГО БРАТА ТУПОЙ ЗАДНИЦЕЙ мам если мне нельзя говорить это слово то почему ты его только что сказала тупая задница тупая задница», а потом хором тупая задница тупая задница тупая задница тупая задница, а за столом родители Гаса теперь держались за руки, и мне сразу стало лучше.
— Айзек сказал мне, что Гас что-то писал, что-то для меня, — сказала я. Дети все еще пели их песню про тупую задницу.
— Мы можем поискать у него на компьютере, — сказала его мама.
— Последние пару недель он не особенно им пользовался, — сказала я.
— Правда. Я даже не уверена, поднимали ли мы его наверх. Он все еще внизу, Марк?
— Без понятия.
— Ну, — сказала я, — можно мне… — Я кивнула в сторону лестницы.
— Мы не готовы, — сказал его папа. — Но, конечно, да, Хейзел. Конечно, можно.
Я спустилась, прошла мимо незаправленной кровати, мимо кресел перед телевизором. Его компьютер все еще был включен. Я дернула мышкой, чтобы он проснулся, и поискала последние изменения в файлах. Ничего за последний месяц. Самым последним документом был его комментарий на Самые голубые глаза Тони Моррисон[60].
Может, он написал что-то вручную. Я подошла к книжным полкам в поисках записной книжки или тетради. Ничего. Я пролистнула его копию Вечного страдания. Ни одной пометки.
Потом я пошла к его прикроватному столику. Вечный Хаос, девятое продолжение Цены рассвета, лежал на столике рядом с ночником, уголок страницы 138 был загнут. Он даже не смог дочитать.
— Внимание, спойлер: Хаос выживет, — сказала я ему вслух, просто на всякий случай.
А затем я забралась в его кровать, обернула вокруг себя ватное одеяло как кокон, окружила себя его запахом. Я вытащила канюлю, чтобы лучше чувствовать аромат, вдыхая и выдыхая Августа, но его след испарялся, пока я там лежала, а грудь горела так, что скоро я перестала различать две разные боли.
Я пару минут посидела в кровати, вернув на место канюлю и подышав немного, прежде чем подниматься по лестнице. Я просто отрицательно покачала головой в ответ на ожидающие взгляды его родителей. Дети пронеслись мимо меня. Одна из его сестер — я не умела их различать — сказала: