И отошел от меня, как от зачумленного, даже на карту не взглянул.
В Израиле я действительно был уже в третий раз, почти через равные промежутки времени: в 1990-м, потом в девяносто шестом и вот теперь. Почему-то чувствовал себя здесь уже немного своим человеком. Новые впечатления накладывались на прежние, а те просвечивали сквозь них, как если бы на палимпсесте не потрудились до конца стереть прежние записи.
Но и первые впечатления не были вполне туристическими. Потому, вероятно, что сразу попал, что называется, в объятия друзей и в силу природной переимчивости стал с первых же минут присваивать и особенности их зрения, и отношение к стране.
Одного из них, самого близкого, я не видел до этого восемнадцать лет. По дороге он показал мне на чуть выцветшее небо: хамсин! И заговорил о «запасе холода» в крови северян, пару лет помогающем переносить жару. На подъезде к Иерусалиму дорога пошла вверх… Но к этому впечатлению я еще вернусь.
И в этот приезд после аэропорта нас повезли в Иерусалим, сразу – в Старый город, со стороны Мусорных ворот. Было уже совсем темно и очень холодно. (Плащ по наущению М. Зайчика я запаковал в чемодан.) Мы подошли к Стене, я приложил обе ладони к бугристому, но отполированному прикосновениями камню и впервые почувствовал, как что-то проникает в мои поры. Переводя на человеческий язык, это можно назвать теплом. Но это не тепло. Наверное, в Израиле трудно быть атеистом.
«Отходить надо спиной», – сказал Зайчик. Я отошел спиной.
После ужина многие собрались гулять – группой, разумеется. Сбор был назначен на половину чего-то: девятого или десятого. Я опоздал на две минуты, но в холле никого уже не было. Пошел один – как будто в сторону Яффских ворот. Раньше я здесь не гулял. К Старому городу мы подходили обычно по улице Яффо, но сейчас она была перерыта и разгорожена, прокладывали трамвайную линию.
Ночная прогулка больших радостей не сулила. Улица была безлюдна и напоминала шоссе. По обеим ее сторонам шел каменистый склон, довольно обрывистый. Плотная и хорошо освещенная застройка была далеко впереди или далеко позади. Внизу, сразу под нашей гостиницей круто уходило вниз Кедронское ущелье, в темноте совершенно дикое. Только внизу, на другой ее стороне кучно светился мелкими домашними огнями Восточный Иерусалим.
«Если спуститься между этих двух кладбищенских оград, то попадешь в Кедронское ущелье», – написано на обороте маленькой фотографии, где углом сходятся две светлые стены, а в просвете виднеется та же уступчатая каменистая даль. По белизне камня и черноте тени видно, какая жара. На первом плане два моих товарища: впереди Зиник – в несколько гордой, победительной позе, – а чуть позади Леня Иоффе, немного сутулый и с обязательной сумкой через плечо. Снято откуда-то сверху. Я получил эту фотографию в 1975 году, и пришла она как раз вовремя: я лежал в больнице и тоже имел возможность любоваться со своего четвертого этажа разными видами. Крайнее окно коридора выходило на тогдашнюю улицу Архипова (теперь Б. Спасоглинищевский), прямо на синагогу. В конце концов меня стала раздражать очередь зевак к этому окну, я придвинул туда стол и стул, забаррикадировав собой доступ к бесплатному зрелищу.
В 1990 году прилегающие к крепостным стенам кварталы еще сохраняли милый взору туриста восточный колорит, для экзотики не было явной границы или она не замечалась. Сейчас новенькие отели подступили уже вплотную к старой городской стене.
Но Иерусалим и теперь остается очень разбросанным и неплотным городом. Застройка не съедает землю там, где холмы обрывисты или недостаточно пологи. (А таких мест очень много.) Это замечательная, потрясающая особенность Иерусалима. Вот эти каменистые пустые склоны, обрывы и ущелья в самом центре города. Живые куски Иудейской земли. Ее вид, состав, фактура, по существу, не изменились, и ты видишь – хотя бы по частям – ровно то, что видели люди тысячу, несколько тысяч лет назад.
«Прибоем воздуха и солнца / захлестнут город несплошной, / и место между гор заполнил / не новый день, а новый зной», – писал Леонид Иоффе. Первое время я так и смотрел на Израиль – через его стихи, как бы сквозь те русские слова, что он подобрал и переиначил для новых впечатлений. Весь его «Иерусалимский цикл» – удавшаяся попытка породниться с пейзажем, сделать его своим, привычным.
Мне повезло, я был немного подготовлен его стихами к встрече с новой реальностью, и это смягчило специфическую невменяемость туриста. Я имею в виду тот особый род прострации, когда зрение живет отдельной жизнью, невероятно активной, лихорадочной, а прочие виды сознания ждут своего часа в совершеннейшем бездействии. Путешествие отчасти возвращает человека в «первобытное состояние»: он окружен вещами, не имеющими названий.