Работаю мотористкой подъема опасного груза, вожу груз к аппаратчице. Безбожно засыпаю за работой, все мотористки этим страдают, очень уж убаюкивает ровно гудящий цех: груз медленно движется вверх, потом далеко по цеху, а глаза сами собой закрываются.. И хоть бы раз не успела машину выключить — просыпаюсь когда нужно, верю себе, аппаратчицу не боюсь ударить: исключено!.. Если на линии еще кто-то стоит (электрик, контролер, слесарь — хоть закрыты глаза, все чувствую: палец сам собой выключает двигатель, а уж потом просыпаюсь.
Как-то раз плохо себя чувствовала, температура высокая, грипп, что ли, прямо беда: отключается сознание на ходу! — Но и подъемник с каждой моей отключкой выключается тоже! Очнешься на полпути— стоишь, а когда остановилась и почему — не помнишь.
Хитро мозги устроены, правда?
А вот хитрость наоборот: не умею ничего для себя добиваться. Люди административные действуют по формуле: дитя не плачет, мать не разумеет.. От школы отстранили, сократили, а нельзя было меня сокращать, ни по закону, ни по делу — с младшеклассниками хорошо работала, любила их, а они меня.
Друзья возмущались, да толку-то.. Должна была за себя заступиться, а я как парализовалась. В школу больше не смела сунуться.
Нет у нас ни одного человека на заводе, который проработал бы больше семи лет и не имел заводской квартиры. Только я одна живу в шахтовой, в общей. Выйду на пенсию — и вовсе не дадут. За квартирой надо ходить, голосить, кулаками стучать.
Не для меня это, нет.. Друзья хоть и жалеют, а осуждают, что без квартиры, так в лицо и говорят: «Жить не умеешь. Столько работаешь и не добилась!» Правы они, признаю, но что делать, если такой дефект? Не умею жить за себя, душа отключается. Женихи погибли, заступника нет..
Все мои несчастья, доктор, ничто в сравнении с исключительной, не преувеличиваю, исключительной любовью людей, близко меня знающих. Я живу в сказочном мире влюбленности, и если писать о хороших людях, которые меня окружают, то это будут тома.
Только в учреждениях ко мне глухи, везде отказ. Сына не принимали ни в ясли, ни в детский сад..
Зато не найдете ни одной женщины на свете, чтобы хоть в треть было у нее столько добровольных помощниц, как у меня. И сына все любят. Мне так хорошо жить на свете..
Утомила вас, извините, это я как бы в окошко выглянула из маленькой своей жизни, она уже вся позади почти...
Сколько помню себя, все хотелось в желанное кинуться со всей волей, в главное самое.. Плачу, потому что заряд любви до сих пор чувствую в себе..
Вдохновение - это падение вверх
со скоростью смерти —
вся жизнь сжимается в точку.
Скорость плотнит пространство,
и смерть разжимается,
чтобы все твои кривизны
дали свет...
Ты узнаешь меня на последней строке,
мой таинственный Друг...
Все притрутся, приладятся как-то,
зацепятся звуком за звук,
только эта останется непристроенной,
просто так,
и ее принесет сквозняк...
Слышишь, Друг?..
Я как скрипка в концерте —
проповедую бред наяву
и сегодня со скоростью смерти
лишний раз для тебя оживу...
Глава 5. СТАНЦИЯ ПРОВОЖАНИЕ
Фотография солнечного затмения.
Взгляд уходящих не мигает.
Пора, пора — разъезд гостей...
Судьба не разожмет когтей
и душу, легкую добычу,
ввысь унесет, за облака,
а кости вниз — таков обычай
и человеческий, и птичий,
пришедший к нам издалека...
ПРОГУЛОЧНЫЙ ДВОРИК
Тот, кто ищете читаемом только рецепты для себя, эту главу может пропустить. А кому интересно сопоставить свой опыт с моим и вместе поразмышлять — милости прошу. Рецепты, впрочем, есть тоже...
Тексты, собранные здесь, писались в разное время; одни уже публиковались («Разговор в письмах», «Приручение страха»), другие написаны давно, а печатаются впервые, третьи совсем новорожденные.
Так на одну нитку можно нанизать грибы, собранные не за один раз. Все подсохнут...
Бессмертие души врача обычно не занимает, по крайней мере во время работы со смертным телом. И я тоже забыл думать об этом, вступив на медицинское поприще, хотя подростком еще сочинил теорию космической вечности, основанную на математическом представлении о бесконечно малых величинах...
Я вспомнил, когда работал в большой московской психиатрической лечебнице.. Дежуря, ходил на вызовы и обходы, в том числе в старческие отделения — те, которые назывались «слабые») и откуда не выписывали, а провожали. (Ходил потом и в другом качестве. Провожал.)
Меня встречали моложавые полутени со странно маленькими стрижеными головками; кое-где шевеление, шамканье, бормотание, вялые вскрики...
Удушливо-сладковатый запах стариковской мочи — запах безнадежности... Если о душе позабыть, то все ясно: вы находитесь на складе психометаллолома, среди еще продолжающих тикать и распадаться, полных грез и застывшего удивления биопсихических механизмов.
Одни время от времени пластиночно воспроизводят запечатленные некогда куски сознательного существования, отрывки жизни профессиональной, семейной, интимной, общественной; другие являют вскрытый и дешифрованный хаос подсознания, все то банальное и подозрительное, что несет с собой несложный набор основных влечений; третьи обнажают еще более кирпичные элементы — психические гайки и болты, рефлексы хватательные, сосательно-хоботковые и еще какие-то...
Это уже не старики и старухи. Что-то другое, завозрастное. Что-то зачеловеческое.
Заведовал слабым отделением доктор Медведев Михал Михалыч, огромный, грузный, седой, телом вправду очень медведистый, а лицом вылитый пес сенбернар, глаза с нависшими веками, печально-спокойные.
Вся больница его величала заглазно Пихал Пихалычем, или сокращенно Пих Пихычем: кое-кто иногда забывался, называл так и в лицо. Доктор кротко грустнел, поправлял: «Медведев Михаил Михайлович я. Не обижайте меня, пожалуйста. Я вас очень уважаю, мой друг».
И на самом деле это было совершенно неподходящее для него прозвище, но прилипшее так, что и в памяти не могу отклеить. Единственное, на что этот гигант обижался. Жил холостяком. Девять лет отсидел ни за что, по доносу дворника.
Пих Пихыч был созерцательным оптимистом. Что-то пунктуально записывал в историях болезни. За что-то перед кем-то отчитывался — то ли оборот койко-дней, то ли дневной койко-оборот, статистика диагнозов и т. п.
Но сам не ставил своим больным никаких диагнозов, кроме одного: «Конечное состояние человека»; различиям же в переходных нюансах с несомненной справедливостью придавал познавательное значение.
Больных неистощимо любил и называл уменьшительно, как детей: Сашуня, Валюта, Катюша. Некоторые реагировали на свои имена, некоторые на чужие...
И еще ласково-уважительно называл их «мой друг», как и нас, коллег.
— А вот эта койка будет моей, — сказал он однажды мне, застенчиво улыбнувшись и указав на аккуратно застеленную пустую кровать в углу палаты, где из окна виднелся прогулочный дворик с кустами то ли бузины, то ли рябины. - Вот тут будет Миша.
— Ага... Как?.. То есть почему? — тупо спросил я.
— Я намереваюсь дожить до старческого слабоумия и маразма. Ни рак, ни инфаркт, ни инсульт меня не устраивают, это все ошибки... Маразм, знаете ли, мой друг, это очень хорошо. Мечтаю о здоровом маразме. Правильное, нормальное конечное состояние.