В соседнем номере всю ночь горит свет – там парочка – слышен сдержанный смех и шепотный разговор. Они могли бы говорить интимности вслух, потому что русские все равно ничего не поймут; японские номера не имеют ни задвижек, ни запоров, но совсем по Гоголю… (вы помните о тихом и необычайно любопытном соседе за «заставленной комодом дверью»).
Но зачем любопытствовать? художник в бархатных брюках, разминая утром ревматическую ногу, видит внутренность соседнего номера, где молодой человек лет двадцати и дама на возраст около сорока лет, – необычайно изможденная японка, к довершению всех бед, еще вооружения большим чирьем около правого виска. Художник в бархатных брюках удивляется количеству подобных нарывов у японских престарелых дам.
– Мигрень выходит, говорит офицер.
– Ну у нашей соседки мигрень выхолит через её сынка. Какой сын – это её жених, ишь косомордая, хахеря подцепила – говорит футурист.
Эта парочка для русских непонятна, загадочна, причем молодой человек кажется вполне счастливым, сжимая в своих объятьях её полутора пудовый костяк, вооруженный большим созревшим чирьем.
– Хорошо что у японцев целоваться считается неприличным.
– Но я сегодня видел, говорит толстяк японки целовали на улице маленького.
– Да, но ведь он ей и годится в сыновья, так ч ю она его может обсасывать.
Вокруг гостинцы много еще бродит и других парочек, приехавших сюда для флирта или для отдыха; но с русской – точки зрения все они, за малым исключением, нелепы и мало понятны. Как на подбор все дамы уродливы – отсутствие женских прелестей, бюст обтянутый кимоно, узкий таз, худосочие – нет простора для чувственного обольщения.
Как далеко пришлось скакать бы здесь воображению Рубенса, чтобы от этой бедности форм добраться до своего идеала – говорят бархатные панталоны…
– Эх европейки! – говорит футурист – идешь по Иокогаме и среди этого японского плоскозадства, вдруг англичанка, они ведь тоже сухопарые, а всё-таки пальчики оближешь!!
Парочки не понятны русскому вниманию: ни одною штриха, ни одного намека, могущего бросить хотя бы малый луч света, в уголок какой-либо истории этих многочисленных и наверное, интересных романов людей, прадедов которых еще наш Гончаров застал в таком первобытном состоянии.
В этой стране, которая была закупорена кубышко – образно от всего внешнего, чем жил мир. Эти парочки, которые бродят теплоте осеннего утра вокруг гостиницы, они продукт городской теперешней Японии, где жизнь так обострилась, где столько грызни, обставленной учтивостью, и где так труден кусок хлеба. Они эти парочки вырвались из кошмара борьбы за существование, может быть, навсегда – их деньги лежат в банке, и они могут наслаждаться беззаботно жизнью – ведь в Японии столько укромных уголков, а «хотеру» за две – три иены снабжает всем вплоть до (примитивной) японской одежды.
Русским не понятны некрасивые женщины, – в которых женственны – одни прически и жеманность.
И здесь ни одно слово, что было бы возможно в другой стране не дает случая сообразить.
Кто они? Какие чувства и какого напряжения, и каких оттенков могут гнездиться в этих, столь своеобразных для европейца, телах и привычках??
В другой стране, даже вещи могли бы сказать про особенности, класс и жизненные горизонты их владельцев – а здесь «гета» (деревянные подставки для ног), безразлично делового вида, лишь иногда франтит какая либо цветным лаком; но таковые носит и Отаке-Сан, бегая на них от гостиницы к флигелю; а что скажут коридорные «суриппа» (туфли), столпившиеся снаружи у бумажных стен каждого номера, – такие с одной ноги на другую переметные; а что скажут костюмы этих парочек, где мужчины одеты также, как женщины, даже еще более по-женски, и все эти другие вещи – непонятные книги, легкомысленно читаемые всегда с конца; газеты и вся эта пресса европейцу (по нюху), кажущаяся через-чур бульварно любопытной, болтливой и поверхностно не серьезной; этою народа, который весь этическими воззрениями мыслится в средневековье, народа, который с легкостью ребенка, усвоил себе культуру.
Но думает художник в бархатных брюках:
– Ведь я же видел в Токио магазины, где продаются луки и стрелы, луки из полированного бамбука, ростом более человеческого.
Ребенку утомительна становится культура и он идет к циновкам, он идет к обнаженному морскому берегу, он бросается к своим стрелам на отдых вспять.
Все описанные вещи ничего не говорят европейскому воображению, которое по одной детали, по, иногда, еле уловимому штриху успеет дорисовать полную картину, над которой спущена занавеска: фасон дамских туфель, какой-либо кусок фразы, еле расслышанный, в четвертую понятый, а иногда вульгарная улыбка или аляповатый жест.