Выбрать главу

За хутором, когда малость растрясло, улеглось внутреннее напряжение, Гений вдруг осмелел и сказал милиционеру:

– Что ты за локоть-то уцепился? Я ж не бегу! Я, может, сам… не хотел! Он – первый вдарил…

Милиционер, длинный, костистый, небритый детина, сказал мрачно, не оборачиваясь:

– Молчи, сволочь, не вынуждай на превышение власти!..

Гений обиженно засопел.

Солнце уже поднималось, мокро блестело на листьях, на траве, на зеленых зарослях ближнего болотца. В болоте квакали лягушки.

Голубев снова увидел тяжелые, плюшевые стрелы, торчавшие из камышовой гущи и, вздохнув, спросил милиционера, так, ради разрядки:

– Что это за растение? Как эти чекуши называют?

Милиционер долго молчал, глядя вспять, на убегающую дорогу, потом ответил с прежней угрюмостью и каким-то даже вызовом:

– А так и называют. Чакан. Болотная трава.

Больше они не разговаривали до самого райцентра.

Голубев думал.

О своей командировке, о том, что всякое письмо, даже на первый взгляд нелепое, нужно внимательно читать в редакции, расследовать. Что Женька Раковский – крикун и путаник, а заведующий отделом оказался, в общем-то, прав… Думал о том, что теперь ему вряд ли придется писать короткую заметку об этой своей поездке под рубрику «По следам неопубликованных писем», материал больше подойдет для уголовной хроники «Из зала суда».

Он думал о Василии Ежикове, о Любе, управляющем Белоконе и горькой бабе Агриппине Зайченковой. И еще он подумал о том, что все эти события, возможно, сдвинут что-то в душе старого Надеина. Ведь не мертвый же он человек, должен же, наконец, что-то уяснить для себя, потеряв теперь уж навсегда своего единственного сына?

И – спасут ли Ежикова?

Скоро машина свернула с травянистого проселка на асфальтированный большак, и весь хутор, укутанный туманом, и крайняя полуразвалившаяся хата Надеиных скрылись из виду. Только высокая, раскидистая осина долго еще махала вслед Голубеву мокрой, тускло блестевшей на солнце и накренившейся по ветру вершиной…

16

Когда увозили Гения, Кузьма Гаврилович Надеин стоял на порожках своей развалюхи, без шапки, молча смотрел вдоль проулка, в сторону клуба и сельсовета. Смотрел поверх заборов и крыш, всего того, что покуда служило прибежищем хуторян, и во взгляде его замерла скука и некая жертвенная отрешенность от всего земного.

И когда машина прогудела на выезде, он медленно повернулся, вошел в хату и запер за собой двери на крюк. За порогом, в полутемной хате, он еще постоял тихо и сосредоточенно, с поднятой головой, словно на молитве, отдавшись внутреннему самосозерцанию. Он должен был что-то сделать сейчас – что-то самое главное в своей жизни, чтобы очиститься и причаститься вновь…

Осмыслив последние события и свою роль в них, он шагнул к столу. На столе давно уже была приготовлена тетрадка в косую линию и школьная чернильница-непроливайка, купленная им еще во времена ликбеза, а также ручка с проржавевшим перышком «рондо».

Кузьма Гаврилович гневно и неподкупно посмотрел в темный угол и начал писать, начиная от самого уреза страницы, чтобы хватило места в дальнейшем:

«…Врида Кцыю краивой газты А копея в КрайКОМ сприветом Заслужыный Раб Кор ивитиран Надеин Кузьма Г. сигнализирую втарично овопиющих фактах нашем одилени Совхозуи сельсовети ваш коресподент ни ф чем ни разобралси по причине того, что его тут окрутили и он не смог понять этой политики. Он целую ночь проспал в квартире у Грушки Зайченковой и она как ночная кукушка его конешно окуковала и сбила с толку, а посля он всю ночь пропянствовал с управляющим Белоконем, и они конешно скочетались и поняли один другово, чтобы продолжать и дале расхищать общественное добро, и продавать незаконно шихфер столистов Ежикову, хотя он теперь и в больнице по причине фулиганства…»

Тут Кузьма Гаврилович снял с перышка волосок, чтобы, упаси боже, не замарать или не смазать строки, и почувствовал сухость во рту. Очередная фраза уже готова была в уме, гневная фраза о том, что ему очень трудно в этих условиях добиваться правды, но писать он не мог, потому что захотелось напиться воды.

Ведро стояло на табуретке, в углу, прикрытое деревянным кружком с рукояткой. Кузьма Гаврилович зачерпнул старой медной кружкой и долго пил, задрав сморщенный подбородок, хватая противную, степлившуюся воду полными, жадными глотками. Потом вытер губы рукавом, натянув рукав на запястье, повернулся, чтобы заново идти к столу, и тут с ним что-то случилось. Что именно случилось, он не знал и не мог бы сказать после, потому что очнулся не скоро, лежащим на полу и, у него остро побаливали спина и затылок.

Начал вспоминать, как все было, и опять не мог ничего вспомнить, просто показалось, что кто-то его толкнул в грудь, и все. Был какой-то внутрений удар, помрачение, и хорошо, что под голову ему попался стоптанный валенок, нечаянно оказавшийся на полу.

Голова была светлой, как никогда, и не болела, и понять даже нельзя, почему он упал.

Кузьма Гаврилович не знал, конечно, что у врачей это «называется «микроинсультом», а в просторечии – «первым звонком». Он только ощупал себя со всех сторон, сел на полу, потрогал плечи, ребра, сухие шишковатые колени и, задрав голову, увидел над собою часы-ходики. Маятник бестолково мотался, отсчитывая минуты уходящего времени, и вроде бы даже спешил куда-то.

Кузьма Гаврилович услышал тревожное тиканье, что-то такое сообразил и торопливо бросился к столу и недописанной страничке. Обмакнув обсохшее перо в непроливайку, как ни в чем не бывало, он продолжал:

«…хотя он теперь и в больнице, но шихфера было сто-двадцать аж листов, и за все это Белоконь должен отвечать по всей строгости потому что иначе так все можно расбазарить и будет вред общиству которое идеть в будуще… А таких кореспондентов надо гнать три шеи…»

Кузьма Гаврилович писал терпеливо и целеустремленно, но что-то ему все-таки мешало, отвлекало от дела. Он поднял голову и прислушался. Никого вокруг не было, гул автомобильного мотора давно утих, даже не слышно было ни мышей, ни тараканов, которые обычно шуршали за самодельными обоями и выедали мучной клейстер. А было все же нечто постороннее, мешающее…

И Кузьма Гаврилович наконец понял: часы!

Проклятый маятник истово болтался и не то что тикал, как ему положено, чтобы не тревожить озабоченного человека, но громко и сдвоенно цокал, словно лошадиное копыто по камню. Звук этот напоминал еще и весеннюю буйную капель, когда капли падают уже не в снег и не на талую землю, а в луночки, заполненные водой.

Кузьма Гаврилович долго смотрел на маятник в слепой надежде, что он рано или поздно остановится. Но латунная бляха и не думала замирать. Тогда он подставил табуретку, чтобы достать часы рукой.

Уже не впервой приходилось ему влиять на ход времени подобным образом, но на этот раз что-то подсказало ему, что после головокружения и удара вставать на такую высоту опасно. Тогда Кузьма Гаврилович отошел к печке, вооружился кочергой и уже от печки двинулся к часам. И целился долго и осторожно, чтобы не сбить вовсе жалкую музыку со стенки.

Маятник наконец тихо и смущенно звякнул, заикнулся и повис, как удавленник, и время остановилось. А в хате стало тихо и хорошо. Можно было без всяких помех продолжать начатое.

Кузьма Гаврилович снова взял ученическую вставочку и писал долго и обстоятельно.

Бедный человек, он никогда не утруждался мыслью, смертный, он никогда не думал о смерти… И не замечал, что солнечный лучик, проникший в окно, медленно и неуклонно ползет по столу, сдвигаясь к кромке и угрожая высветить самый дальний, темный угол жилья.

1968 г.