Долго прилаживал шомполку, крестился.
Долго прилаживал шомполку.
— Господи помоги. Микола, милостивый…
Мушка заползла на бритый седой висок…
— Господи, помоги.
— Ах-ах-ха.
Звон в ушах, руки заныли.
Звон и гром в гостинной, упала, забилась в истерике барышня в пелериночке, грузно съехал барин под кресло, и на четвереньках уползал за гардины офицер.
Вернулся с двумя револьверами — в больной и здоровой-и плевался до изнеможения пулями- сразу из двух-в сад, в черную ночь. Пули шлепались, вязли в деревьях; одна с шипом втюхнулась в гнилую липу, пониже дупла.
«Вот так раненый, с обоих рук кроет», — улезая в дупло с головой, подумал Дикой.
Глаз у Дикого меткий, и шомполка била крепко, но заряжена была медной зипунной пуговицей: выдрала, озоруя, у барина клок плешивых волос, зажужжала волчком по паркету и трахнула дорогое зеркало, осерчав под конец.
По усадьбе и парку бегала дворня с фонарями. Голос Назарки грозился разорвать кого-то.
Раненый бегал так, скакал на коне, и никто бы не мог сказать, да в каком же месте у него рана?
Васька «прозимовал» в дупле ночь, день и только на другую ночь, дрыгая отекшими ногами, ударился мимо пруда по оврагам домой.
XIV
В имение приехала полиция. Пристав долго рассматривал медную пуговицу, тер себе лоб и, наконец, заявил:
— Из деревни прилетела. У них привычка пуговицами стрелять из шомполок. Я, ваше превосходительство, свидетелем был, как мужичонко, лесник, такой вот пуговицей медведицу свалил…
Генерал сидел, обвязанный примочками, и охал. Услышав историю о медведе, он заскрипел еще сильнее и зашипел:
— Вы меня бесите, полковник, не дожидайтесь же, пока я превращусь в того медведя, — действуйте, подавите, накажите!.
Полковник смутился, засуетился и в допросах перебулгатил всю дворню. Все подозрения были на пастуха.
Десять ражих стражников нагрянули к стариковой хате. Уезжая, увозили шомполку и зипун без Пуговиц. В кармане пристава был протокол: «Преступление налицо, но преступник неожиданно скончался и похоронен односельчанами», — гласило в конце протокола.
Дикой в избе не жил — одному было страшно, и пошел он ночевать к тетке.
На чужих полатях не шел сон. Всю ночь ворочался и тосковал; горела грудь, к утру стал бредить.
— Плохо с парнем-то. Уж не горячка ли. Всех перезаразит, — металась тетка.
Деть Ваську было некуда. Тогда тетка стащила его с полатей, настелила в углу у порога, где телят зимой держат, соломы, положила на нее, накрыла дерюгой и успокоилась, решив, что с пола хворь не так шибко перекинется.
Дикой метался, бормотал несвязное: — горят… горят… ржи, — орал он и вдруг вскакивал на колени. Потом брякался обратно и ворчал что-то о самопряхе. Снова орал и бился.
— От, бешеный-то, пра, дикой, и в кого уродился, — причитала тетка.
Приходила мать, кланялась в ноги и упрашивала родных не выкидывать сына, пока оправится. На куски, на копеечки пряничков синих слюнявых приносила и натаскивала тряпья прикрыть сына.
Был Дикой живуч - у порога, на телячьем месте, выхворал и оправился. Правда, одна шкура осталась да зубы, а все же оживать стал.
На рождество окреп совсем и не отстал от ребят в колядках.
Мать насбирала пирогов, блинов, кто мясца дал, — Дикой накалядовал и решили разговляться дома, в дедовой хате. Оттопили избу старой соломой, зажгли лампадку и уселись за березовый стол. Мать на тарелке разогрела куски пирога и вынула из печки.
В сенях вдруг захрюкало, заскрипело. Дверь рванулась. Васька так и остолбенел, разинув рот.
В дверях стоймя стояла свинья и поводила, хрюкая, зеленым рылом.
— Ой! — взвизгнула мать, — свят, свят, свят… аминь, аминь… — Свинья вдруг цапнула себя за пятачок, стянула рыло и, захохотав голосом отца, проревела:
— Спужались!
— Тятька, — захлебнулся Васька и повалился на холодную шинель лицом.
Через полчаса отец сидел за столом и объяснял Паське, жене и соседям: — Это, значит, маска есть от газов, как немец пущает, напяливаешь, — во!
Он надевал маску и хрюкал. Девки и бабы писка-ли и пятились.
— А хрючишь зачем? — спрашивал дураковатый Авдоха.
— Зачем, зачем, — передразнивал Федот, — видал, бабы пускаются, а газ и пововсе вблизь не подходит.
Все святки носился Дикой с маской, пока не надоел всем, даже Тузику.
С войны отец привез чаю и сахару, потом сходил в волость и принес трешницу.
— Это тебе, как солдатке, полагается, — объяснил он матери.
Мать побираться больше не ходила и первый раз за долгие годы проклятые истопила печку и испекла горячие, свои, хлебы.