Я отправился последний раз в шести километровый путь на батарею за чемоданом и связкой с книгами. Проходившие мимо попутные грузовые машины сигналили, останавливались, но Я шел пешком. Шел медленно и плакал. То были горькие слезы радости, которых он просто не знал до этого. Возможно, он испытывал те же чувства, которые испытывает, приговоренный к смерти, когда ему только что зачитали указ о помиловании.
В казарме никого не было. Я спокойно взял свой чемодан и связку с книгами и ушел, не заходя к капитану Маркевичу, чтоб попрощаться. Теперь это было совершенно не нужно. Капитан Маркевич так походил на чеховского Хамелеона, как две капли воды.
Никто меня не останавливал, он также шел медленно все шесть километров, оставляя за своими плечами нечто гадкое, противное душе, и думал о том, что, будь моя воля, я распустил бы армию, как орган насилия над человеческой личностью. И договорился бы со всеми правителями маленькой планеты земля, чтоб они у себя, сделали то же самое. Армия - самый хищный паразит человечества, без которого она существовать не может в силу агрессивности каждого животного на двух ногах. Люди станут полностью свободны только тогда, когда не будет армии и других органов насилия.
- Прощай, мой дорогой город! Ты так прекрасен и люди, что живут в тебе - так добры и тоже прекрасны. Мне не разрешают здесь остаться, но моя любовь к тебе останется навсегда. Прощай! - говорил я вслух, думая, что через каких-то пять - десять лет обязательно сюда вернусь.
37
ЦЫЦ
Когда человек свободен, здоров и молод, он до конца не осознает этого, не знает, насколько он счастлив.
Я был свободен. Я даже от транспорта отказался, желая насладиться воздухом свободы, красотой улиц, скупыми улыбками, озабоченными лицами добрых минчан, снующих туда-сюда по бульварам, как в любом столичном городе. Теперь ноги сами несли меня в западную часть города, на улицу Харьковскую, 61, к Литвиновичам, где находился мой чемодан с книгами.
Простые, добрые люди из рабочей среды, едва дотягивающие от зарплаты до зарплаты, как и любой советский человек, несмотря на ожесточенную коммунистическую пропаганду, основанную на бесстыдной лжи о благополучии, сумели сохранить свое достоинство, честь и духовную стабильность. Они всегда были рады гостю, готовы поделиться последним куском хлеба, балагурили, твердили, что рады мне в любое время дня и ночи и это были искренние слова от души и сердца. Никто из них не открывал мой чемодан, не читал дневники, не доносил в НКВД.
Я шел к ним как себе домой. Они встретили меня, как родного. Возможно, на последние гроши они накупили колбасы и хлеба, наварили бульбы, заправили ее салом, открыли банку соленых огурцов, достали водку и устроили пир по случаю окончания службы по существу чужого им человека.
Три дня продолжалось пиршество: я сам напился так, что мне было плохо. И тут они помогали: поили огуречным рассолом и даже советовали опохмелиться по древнему русскому обычаю. Я страдал, но все равно было страшно хорошо: свобода! Иди, куда хочешь, делай, что хочешь, одевай, что хочешь. Можешь уйти, куда хочешь, а вечером вовсе не возвращаться, - никто тебе и слова не скажет.
Я понял, что советские люди хоть и находятся за колючей проволокой, но внутри ее относительно свободны. Они не замечают, не ценят этой свободы. Так же, когда человек сыт, не чувствует этого.
- За тебя, дорогой зятек! - сказала мать Леди. - Наша дочка подросла, вон как груд очки округлились, волосики из-под мышек выпирают и еще в одном месте поросль появилась, я думаю: плод созрел. Решайся, Я, ты когда-то говорил, что женишься на ней. Я запомнила твои слова. Лёдя еще никого не знала, она у меня на глазах росла. А то, что ты гулял с другими нашими жиличками, это все пустяки. Хорошо: ни у одной брюхо не растет. Значит, с умом гулял.
- Мама! Ну, перестань шутить, прошу тебя, - лепетала Ледя, вся красная, как помидор.
- Будет тебе, мать, - говорил старший сын Франк.- Он человек взрослый - сам разберется. И сестричку мою не заставляй краснеть.
- Ну что вы, шуток не понимаете? - смеялась хозяйка дома.
- В кожной шутке есть доля правды, - сказал дед. - Ты, Вить, выбирай любую. Испробуй ее и ежели хороша окажется, одевай хомут на шею. Жить будешь у нас, на работу устроим, материально поможем, насколько хватит наших сил.
- Мне нельзя оставаться в Минске, - сказал я.
- Почему?
- Проштрафился. Начальство пришло к выводу, что я неблагонадежный и выдворяет меня отсюда. Меня вынудили завербоваться на Донбасс, но дали месяц на то, чтобы я мог повидать родителей. Я, ведь, не был дома три с половиной года.
- Пошли их всех на х., - сказал Франк, брат Лёди. - Сейчас, после этих двух кровавых грузин, в стране наступит демократия, вот увидишь. Казарменной жизни приходит конец.
"Эх, хорошо бы ..., она, наверняка, сладкая как шоколадная конфета", подумал я, запуская руку под стол и нащупывая острую коленку Лёди. Лёдя еще пуще покраснела, сделала попытку освободить коленку, но мать, глядя на нее и не понимая, в чем дело, сказала:
- Сиди, не ерзай, будто тебе шило вонзили в попку. Вишь, люди судьбу твою решают.
- А чо решать? Все уж решено. Он домой едет, а я тут остаюсь, - сухо сказала Лёдя. - Не лапай, - едва слышно добавила она. Я принял руку, достал махорку, свернул самокрутку.
- Я вам чрезвычайно благодарен за все. Вы все были мне, как родные. Я не смогу забыть вашей доброты. Я вас всех очень люблю. Мне надо съездить к родителям, а там посмотрим. Может, я через пару месяцев уже буду у вас, тогда все и решится.
- Что ж, это разумно. Надо родителей повидать. Что это за сын, который отца и мать не хочет видеть? поезжай, зятек, а когда воз вернешься, - мы тебе будем рады. Мы всегда примем тебя в свою семью, - сказала мать Лёди.