Таким образом, «измерение», в котором бытует слово в мандельштамовском контексте рубежа 1910—1920-х годов, – это пространство взаимоотношений слова и вещи. Каждое слово что-то обозначает. Но слово, по Мандельштаму, должно быть не просто знаком, иероглифом вещи, никак внутренне с ней не связанным. Взаимоотношение слова и вещи в идеале являет собой особого рода тождество, тождество взаимовоплощения.
Вопрос о тождестве слова с вещью перекликается с рассуждениями Ф. де Соссюра об означаемом и означающем. «Языковой знак, – пишет он, – связывает не вещь и ее название, а понятие и акустический образ. <…> Мы предлагаем сохранить слово знак для обозначения целого и заменить термины понятие и акустический образ соответственно терминами означаемое и означающее»[20].
Разница с соссюрианской концепцией слова заключается в том, что Мандельштам вводит в «семантический треугольник» Ф. де Соссюра еще одну «грань» – «вещность», «предметную значимость», устанавливая между нею и «словом» некую опосредованную связь, посредником при этом служит «внутренняя форма» (а для стихотворения, стало быть, – «внутренний образ»).
Поэт выстраивает логическую цепочку, доказывающую, что вещь не является «хозяином слова», а взаимоотношения между словом и вещью аналогичны отношениям, связывающим тело и душу. Отсюда авторская метафора «слова-Психеи» и разъяснение: «Живое слово не обозначает предметы, а свободно выбирает, как бы для жилья, ту или иную предметную значимость» (2, 171). Поскольку слово, вторгаясь в область онтологии, становится бытийственным феноменом, то оно обретает аксиологическую значимость, и по отношению к слову все люди, по Мандельштаму, делятся на «друзей и врагов слова» (2, 169). В числе друзей слова Мандельштам утопически желает видеть государство, обосновывая свое чаяние тем, что именно «культурные ценности окрашивают государственность, сообщают ей цвет, форму, и, если хотите, даже пол» (2, 169).
Подобный ход мысли объясняется тем, что новые социокультурные явления должны получить имя, материализоваться в слове, и в таком случае слову принадлежит, согласно Мандельштаму, функция хранения и страхования культурно-исторических (в том числе – государственных) ценностей от разрушения времени. Таким образом, уже в статье «Слово и культура» закладывается концепция слова как хранителя истории, которая будет развита впоследствии.
Но Мандельштам не ограничивается здесь только констатацией взаимоотношений слова как «репрезентанта культуры». Он обращается также и к поэтическому слову, определяя сущность поэзии в эпохи великих перемен как «плуга, взрывающего землю так, что глубинные слои времени, его чернозем, оказываются сверху» (2, 169). Более того, Мандельштам приходит к парадоксальной мысли, что революция, поскольку она взрывает «глубины времен», в конце концов доходит до цельного, неразделенного времени, что в поэзии означает возвращение к классическим образцам, ибо «революция в искусстве неизбежно приводит к классицизму» (2, 169). Под классическими образцами Мандельштам однозначно понимает некие архетипические образы и сюжеты, которые, по его мнению, существуют до их временного развертывания в искусстве, и здесь, на наш взгляд, его рассуждения вписываются в платоновскую идею о существовании идеальных образов и их «вещественных» воплощений. Мандельштам пишет: «Часто приходится слышать: это хорошо, но это вчерашний день. А я говорю: вчерашний день еще не родился. Его еще не было по-настоящему. Я хочу снова Овидия, Пушкина, Катулла, и меня не удовлетворяют исторический Овидий, Пушкин, Катулл» (2, 169).
Что же получается? Реально существующие Пушкин, Овидий и Катулл, по мнению поэта, в новую эпоху должны и зазвучать по-новому – зазвучать посредством другого художника и тем самым довоплотиться, то есть обрести свою подлинную вневременную сущность. Отсюда и изменение функции слова, метафорически обозначенной Мандельштамом как «глоссолалия»: «Слово стало не семиствольной, а тысячествольной цевницей, оживляемой сразу дыханием всех веков» (2, 172). Таким образом, слово, по Мандельштаму, в исторически переломные эпохи, подобно современной ему, вбирает в себя значения, приобретенные в предшествующие периоды своего бытования.
На образном уровне это проявляется не столько в феномене вечного возвращения (в духе Ницше), сколько в угадывании, то есть в моделировании архетипических образов, идеальные формы которых уже отражались ранее в «зеркалах» искусства. Отсюда апелляция к классической поэзии, к античным (мифопоэтическим) структурам как к неким извечным (архетипическим) формам поэтики. Не потому ли Мандельштам призывает: «Не стоит создавать никаких школ. Не надо выдумывать своей поэтики» (2, 170)?