Однако в стихотворении содержатся и аллюзии на пролог Евангелия от Иоанна. В стихах «И призраки требуют тела, / И плоти причастны слова» можно усмотреть переклички со словами Святого Благовествования: «И Слово стало плотию, и обитало с нами, полное благодати и истины» (Ин., 1: 14). Однако Мандельштам в стихотворении рисует ситуацию до-именования, когда предметы еще не имеют своих истинных имен, но очень хотят обрести их, ибо в имени они обретают свою сущность и назначение. При этом процесс поэтического именования сродни процессу мистического угадывания, уловления тайных примет вещи, открывающихся в имени:
С другой стороны, именование, согласно мандельштамовской эстетике, означало постижение сущности вещей: поэт должен улавливать скрытую суть явлений, отраженную во внутренней форме их имен. Эта идея перекликается с тезисом А. Ф. Лосева, заявленным в его работе «Философия имени», о том, что «живое слово таит в себе интимное отношение к предмету и существенное знание его сокровенных глубин» (Лосев, 1990. С. 38). Понять истинную суть того или иного феномена – значит подобрать для него наиболее точный словесный эквивалент, вернуть истинное имя предмету, которое у него изначально есть, но затемнено чужеродными семантическими наслоениями.
В интерпретацию имени как тайного символа предмета, выраженного ономастически, вплетается религиозное новозаветное толкование: пение уравнивается с духовным подвигом (ср.: «На песнь, как на подвиг, готов»), а «простое сочетание слов» «дышит» таинством брака. В этих же строках заложена идея, которую он будет развивать в последствии, о кардинальном преображении слова контекстом.
Сакральный контекст последних строк «И дышит таинственность брака / В простом сочетании слов» можно интерпретировать как заявление о новом семантическом значении, неравном арифметической сумме значений составляющих. По Мандельштаму, этот феномен свойствен только поэтическому контексту, именно он преображает простые сочетания слов. Заметим, что в акмеистический период исчезнут мистические акценты интерпретации контекстуальной семантики, однако суть ее останется прежней.
Тему Слова в сопряжении с Божественными эманациями Мандельштам развивает в стихотворении «Образ твой, мучительный и зыбкий…» (1912).
Имя Бога ассоциируется с его проявленной ипостасью. Образ, не выраженный в слове, погружен в бесформенную стихию («туман»), лишен плоти, недоступен чувственному восприятию («не мог… осязать»).
Речь в нем идет об образном воплощении мира, который остается неугаданным, «зыбким», неосязаемым, пока он не облечен названием. Человеку явленно то, что именовано, остальное погружено в «туман», в статусе бесплотного феномена, которое, по выражению С. Городецкого, «застряло между бытием и небытием». Если в первых двух строчках первой строфы речь идет о явлении без имени, то в последних двух – об имени без явления (ср.: ««Господи!» – сказал я по ошибке,/ Сам того не думая сказать»).
Следует особо подчеркнуть, что образ «мучительный и зыбкий» и восклицание «Господи!» не коррелируют друг с другом, что подчеркивается написанием слова твой со строчной буквы и ошибочностью обмолвки, которая придает обращению к Богу чуть ли не «междометную» форму. Однако слово человеческой речи (не всякое, а слово христианского искусства) есть, по Мандельштаму, подражание Слову-Логосу, подражание особого рода – мистериальное. Забегая вперед, отметим, что с подобными воззрениями на слово связано мандельштамовское определение христианского искусства как подражания Христу.