Поздравления! Жизнь, наконец, удалась!..
Юрий Илларионович Моисеенко оставил свои свидетельства в форме писем, аудио- или печатных интервью. Нас, расспрашивавших его о Мандельштаме, было всего трое — Эдвин Поляновский да еще Николай Поболь и пишущий эти строки — вдвоем (впрочем, он давал интервью и местным корреспондентам). Моисеенко уже нет в живых, умерли и двое из его собеседников. Посему считаю себя просто обязанным отложить все дела и вступиться за честь опороченного Марковым честного человека и замечательного, с цепкой памятью, очевидца. Свой опус Марков, кстати, так и назвал: Очевидец. Без кавычек. Но все его содержание — это набрасывание этих липучек-«кавычек» на Моисеенко — как на лжесвидетеля.
Оспаривая достоверность свидетельств Моисеенко, Марков не смущается повторять совершенно бредовые истории о смерти, слышанные им в начале своего «романа с Мандельштамом» (автохарактеристика):
«Краевед и знаток литературной истории Приморья Сергей Иванов, сам побывавший в шкуре „врага народа“ и отсидевший свой, к счастью, — небольшой срок, под большим секретом поведал о том, что Мандельштам был убит уголовниками, когда находился в пересыльном лагере. Его тело было расчленено на части и уложено в четыре ведра. Затем, от других людей, довелось слышать разные варианты этой легенды, и во многих фигурировали эти страшные „четыре ведра“. Откуда такая расцветка смерти поэта — не знаю».
Так же, ничем не моргнув и ничего не фильтруя, он вводит в научный оборот версии о Мандельштаме в психзоне под Сучаном и об идиллической старушке в селе Черниговке, с которой Мандельштам коротал свои последние дни:
«Очевидцы утверждали, что своими глазами видели покосившийся крест на могиле поэта с полуистертой надписью „О. …штам“. Однако эти сведения оказались неподтвержденными».
Ведь ценнейшие какие сведения, ну и что что неподтвержденные! Осталось только доискаться, эмалированными ли были ведра и не Ариной ли Родионовной звали старушку?..
Мне, кстати, приходилось встречать мандельштамовского лжесвидетеля: безобиднейший народ. К прочитанному рассказу Эренбурга или, в лучшем случае, Надежды Яковлевны они прибавляли от себя всего пару фраз: всегда — о том, как Мандельштам умер у них на руках, и, через раз, вторую — что именно он, умирая, успел произнести в их адрес напутственное. На несовершенный залог, — то есть не на «умер», а на «умирал» с подробностями — фантазии или решимости уже не хватало.
А тут наглый враль Моисеенко, натискавший целый «рóман» детализированных фантазий, к тому же подтверждающихся и мемориальской базой данных, и другими свидетельствами: все учел, все предусмотрел этот хитрован из Осиповичей!
Впрочем, и Марков не прост. Потому и мечет свой томагавк не во все, что сообщил Моисеенко, а только в часть. Он не оспаривает того, что Моисеенко был в лагере осенью 1938 года и в сибирских лагерях весной 1939 года, не оспаривает он и его знакомства с поэтом. Та малость, которую он пыжится доказать, — лишь в том, что с начала декабря 1938 года и по апрель 1939 года Моисеенко был не на Владивостокской пересылке, а на Колыме. А в таком случае — ура! — смерти Мандельштама Моисеенко видеть никак не мог, так что никакой бани с прожаркой не было, — что и требовалось доказать!
Мне лично довелось переписываться и даже разговаривать с тремя очевидцами — Крепсом, Маториным и Моисеенко. Крепс и вывел меня на Маторина, не переставая нахваливать его как свидетеля (а я направил к нему и Маркова), а о Моисеенко тогда еще никто не знал. Старые зэки Моисеенко и Маторин, прочитав о Мандельштаме друг у друга, явно недолюбливали свидетельства друг друга, оба возбуждались и отмечали то, в чем, по их мнению, ошибается другой, но ни один не говорил о другом, что он лжец или самозванец и не позволял себе того, что Григорий Померанц называл «пеной на губах».
А вот Марков — позволил, и на губах его одна только пена, а у читателя вместо лебединой песни — только шипение пенящейся пустоты…