Разумеется, и Мандельштам не сидел на месте. Он ходил по Москве и наслаждался свободой, хотя бы и мнимой. Сильнейшее впечатление оставило новое, с иголочки, московское метро (самая красивая из станций — «Кропоткинская» — была буквально в двух шагах от его дома).
А вот люди — люди скорее огорчали: «Какие-то все поруганные», — сказал он о москвичах Эмме Герштейн[12]. А ведь каждый прятал от других — на самом дне души — свой страх и драгоценные имена тех близких, кто уже пал в Большом терроре.
…Но однажды кончилась и медицинская защита: последний раз бюллетень был продлен 20 июня — по обыкновению, на три дня, до 23-го числа. Именно в эти несколько дней, наверное, и приехал Костарев, сказав, что на несколько дней. Кульминацией его приезда стал визит милицейского чина, косившего под «монтера».
Мандельштам его сразу же «разоблачил»! Выйдя из-за шкафа, где он сидел вместе с женой и заехавшим в Москву Рудаковым, он пошел прямо на «монтера» и сказал: «Нечего притворяться, …говорите прямо, что вам нужно — не меня ли?»[13]
Милиционер не покраснел и не стал отпираться. Предъявив свои документы, он потребовал у Мандельштама его, после чего повел его в отделение милиции. Но далеко они не ушли: по дороге с ведомым опять случился припадок, и «Скорая» вновь водворила поэта в его проходное царство. Поднимали его на последний этаж на кресле, одолженном у Клычковых, живших в том же подъезде на первом этаже: не исключено, что и «монтеру» пришлось поучаствовать в этом неожиданном для милиции трансфере. Дождавшись, когда Мандельштам придет в себя, он попросил все его медицинские справки и бумаги и ушел в костаревскую комнату, где стоял мандельштамовский телефон. Выйдя из этой своеобразной телефонной будки, он кинул справки на стол и бросил сказанное на том конце провода: «Лежите пока» — и ушел.
Происходило это всё скорее всего 20 или 21 июня: до реального отъезда в Савёлово оставалось всего несколько дней. Пару дней Мандельштама посещали и врачи, и милиционеры (последние даже дважды в день — соблюдается ли режим?).
Если днем Осип Эмильевич развлекался (вон, сколько у них со мной хлопот!), то ночью его охватывало отчаянье: однажды он даже пригласил жену вместе выпрыгнуть из распахнутого окна, но та, памятуя о Чердыни, произнесла: «Подождем», — и Мандельштам не стал настаивать.
Поводом же для суицида мог послужить классический и экзистенциальный вопрос советского человека — вопрос прописки и, соответственно, жилплощади. Сообразив, что весь сыр-бор с «монтером» в штатском только из-за этого, Мандельштамы улучили момент, когда не было ни врачей, ни милиции, и спустились в домоуправление. Там-то и выяснилось самое главное: сволочь Костарев сумел, во-первых, выписать Надежду Яковлевну, а во-вторых, оформить себе в порядке исключения («звонили, просили сделать исключение!») постоянную прописку взамен временной!
Побывали они — по поводу прописки — и в милиции: сначала в районной, а потом и на Петровке, в центральной. В прописке им отказали (ну не Ставский же будет за него просить!), а заодно объяснили, что и в Воронеже их теперь не пропишут: после отбытия срока приговорные «минус двенадцать» превращались для лиц с судимостью в пожизненные «минус семьдесят»!.. И не только для репрессированных, но и для их ближайших родственников![14]
Наконец, терпение «монтера» лопнуло, и он сказал однажды утром, что пришлет «своего врача». О. Э. воспринял это адекватно — как угрозу прекратить это либерально-медицинское безобразие, и в тот же день он и Н. Я. бежали из своего дома. Ночевали у Яхонтова на Новом шоссе[15], а назавтра, когда Н. Я. пришла к матери за приготовленными к отъезду вещами, Костарев немедленно вызвал милицию, потащившую в отделение уже ее. При виде вздувшегося живота жены изуверско-мародерское его терпение тоже грозило лопнуть: дочь Наташа родилась буквально через несколько дней после бегства из своего дома Мандельштамов — 3 июля 1937 года[16].
Н. Я. в милиции соврала, что Мандельштам уже уехал из Москвы, а куда — неизвестно. Но и с ней самой, женой контрика, выписанной из «московского злого жилья» и более не прописанной, церемониться больше не стали и взяли подписку об оставлении пределов Москвы в течение 24 часов.
16
Самого Костарева репрессии не миновали, но его семья — Н. А. Баберкина (жена) и Наталья Николаевна Костарева (дочь) — проживала в мандельштамовской квартире и в 1950-е гг.