Выбрать главу

— Свет ты мой ясный, солнышко ты мое красное, — бормотала она и плача, и смеясь, — вот не чаяла, не гадала!.. Да как это ты так тихо? Да ты пешком?… Ах ты, болезный мой! Поди, голубчик, отдохни; устал, чай? Где уж не устать!.. А я-то, старая, раскудахталась…

И она взяла меня за руку, как маленького ребенка, и торопливо повела к домику. Всё лицо ее сияло полнейшим счастьем. В черных ласковых глазах теплился огонек, а морщинки, как лучи, разнесли его по всему лицу и зажгли яркий румянец на дряблых, старческих щеках.

— Лиза! Поди-ка сюды! Кого я привела?

Из кухни к нам выбежала молодая девушка с голыми, обсыпанными мукой руками, в рубашке, низко спустившейся на не совсем еще сформировавшиеся плечи, и подобранной до колен юбке.

Она совсем растерялась, покраснела до ушей и с криком убежала назад в кухню, захлопнув за собой дверь.

Мы расхохотались.

— Что, какова? — обратилась ко мне Феоктиста Елеазаровна. — Невеста! Семнадцатый годок с Пасхи пошел… Я тебе мигом постель устрою! Всё равно уже солнце садится, скоро и совсем спать пора, а Лиза самоварчик приготовит… Да, да! как есть невеста…

Мать оставила меня в «зале», а сама юркнула в спальню, принесла оттуда подушки, одеяло, белье и принялась устраивать постель на диване, тщательно прилаживая простыни, разглаживая всякую неровность, и ни на минуту не умолкала. От времени до времени она останавливалась и с любовью посматривала на меня.

Оказалось, что в позапрошлом году было много фруктов в садике; что для меня приготовили целых четыре банки варенья, которые потом пришлось выбросить, потому что я, недобрый, не являлся, и оно испортилось; что околела корова Машка; что мне вышили рубашку и т. д.

— Ну, готово! Поди ляг, родной! Дай я с тебя сапоги сниму!

— Полно, мама! Что я, барыня какая, что ли? Сам могу…

— Ну, ну, не смей перечить! Был бы барыня, не предложила б, не беспокойся…

И она стала на колени и, пыхтя, таки стащила с моих несколько припухших от ходьбы ног сильно запыленные смазные сапоги.

— Ты всё такая же добрая! — поцеловал я ее. — Совсем избаловала меня. Ну, садись вот тут, отдохни и ты.

— Лежи знай, обо мне не заботься… Сейчас самовар принесу.

Я остался один, сладко растянулся на пуховике и соображал, что нет ничего в мире приятнее отечества, родного дома и теплой постели после усталости. В голову, впрочем, лезла какая-то чепуха: «И дым отечества нам сладок»… «Значение одеяла в общественной жизни»… «Что играет большую роль в общественной жизни: идеал или одеяло?»… На пузатом комоде стояли старинные часы с фарфоровыми столбиками и как-то уморительно тикали: «Лежи, лежи!..»

Через минуту я был нагружен чаем, хлебом, маслом, яйцами, вареньем, ветчиной и курил с наслаждением человека, самоотверженно исполнившего тягостную обязанность. Феоктиста Елеазаровна поместилась на стуле возле дивана и гладила рукою мои волосы; у ее ног, на скамеечке, сидела Лиза и шила.

Лиза, как и я, — круглая сирота. Когда я был еще маленьким мальчиком, Феоктиста Елеазаровна привезла раз с собою из города семилетнюю девочку, худенькую, робкую, с густыми золотистыми волосами и большими темными глазами, как-то не по-детски серьезно глядевшими из-под почти черных бровей. Мне приказано было называть ее сестрою; она называла меня братом. Меня скоро отдали в гимназию, но на праздники и каникулы я приезжал домой; мы очень весело проводили время вдвоем и очень полюбили друг друга. Я учил Лизу всей премудрости, какою обладал сам; она была очень понятлива, и дела у нас шли ладно. Потом Феоктиста Елеазаровна определила девочку в городскую прогимназию, где она и кончила курс. На какие средства нанимали ей квартиру, покупали платье и учебники, я не знал. Несколько десятин земли, что при хуторе, были сданы в аренду соседним мужикам, но этот доход составлял очень маленькую сумму, которой едва покрывались домашние издержки. Черпать из этого источника не было, конечно, никакой возможности.

Умное, энергическое лицо. Если бы хоть чуточку того, что французы называют кокетством, она была бы красавица. Отсутствие всякого жеманства. Мы не видались четыре года, но она просто, как и прежде, поцеловала меня, только покраснела немного. Роскошные в две косы заплетенные волосы; ресницы сделались как будто еще длиннее, еще чернее.

«Вот эта, — размышлял я, глядя на ее сильные, проворные пальцы, — может пачкаться сколько угодно, и грязь к ней не пристанет… Да и стремления, поди, не таковские. Тихая какая-то, загадочная… Об женихе, чай, больше мечтает».