В письме я написал, что необходимо незамедлительно что-то сделать, чтобы придать Оскару смелости и подарить надежду. Нельзя допустить, чтобы его убили или ввергли в отчаяние.
В конце нашего разговора сэр Рагглс Брайс спросил, не хочу ли я поехать в Рэдингскую тюрьму, чтобы написать отчет об условиях заключения Оскара Уайльда и включить в него предложения, которые придут мне в голову. Он не знал, можно ли это организовать, но встретится с министром иностранных дел и порекомендует такое решение, если я желаю туда поехать. Через два-три дня я получил от него письмо, в котором он назначил мне новую встречу, я снова пошел к нему. Он принял меня с очаровательным добродушием. Министр иностранных дел будет рад, если я поеду в Рэдингскую тюрьму и напишу отчет о состоянии Оскара Уайльда.
- Все, - сказал сэр Рагглс Брайс, - говорят о его чудесных талантах с радостью и восхищением. Министр иностранных дел считает, что, если Уайльд действительно пострадает от тюремных порядков, это станет величайшей потерей для английской литературы. Вот вам разрешение встретиться с ним наедине, записка к смотрителю тюрьмы и запрос на предоставление вам всей требуемой информации.
Я утратил дар речи, мог лишь молча пожимать ему руку.
Англия - страна аномалий! Судья Верховного суда - самоуверенный фанатик, копошащийся в тлене, а высокопоставленный чиновник, отвечающий за состояние тюрем - человек высокой культуры и широких взглядов, смелый и благородный.
Я приехал в Рэдингскую тюрьму и передал письмо. Меня встретил начальник тюрьмы, он приказал препроводить Оскара Уайльда в комнату, где мы с ним сможем поговорить наедине. Я не могу пересказать свой разговор с начальникоа тюрьмы или врачом - это могут счесть нарушением конфиденциальности. Кроме того, подобные разговоры обычно - очень личные: некоторые люди пробуждают в нас самое лучшее, другие - самое худшее. Сам того не желая, я мог разбудить скрытые чувства. Могу лишь сказать, что тогда я впервые узнал в полной мере ужасное значение слов «бесчеловечное отношение к человеку».
Через пятнадцать минут меня отвели в пустую комнату, в которой уже стоял Оскар Уайльд возле пустого стола из сосновых досок. Охранник, который пришел с ним, оставил нас наедине. Мы пожали друг другу руки и сели друг напротив друга. Он очень сильно изменился. Очень постарел, в черных волосах появилась седина, особенно - на лбу и за ушами. Очень похудел - потерял минимум тридцать пять фунтов, возможно, даже сорок или того больше. Но в целом физическое его состояние казалось лучше, чем было до тюремного заключения: ясные глаза горели, овал лица больше не тонул в жире, голос звенел музыкальным колокольчиком, я подумал, что организм его работает лучше, но на неподвижном лице лежал отпечаток нервной угнетенности и тревоги.
- Ты ведь знаешь, как я рад тебя видеть, сердечно рад увидеть, что ты так хорошо выглядишь, - начал я, - но расскажи мне поскорее, на что ты жалуешься, чего бы тебе хотелось - возможно, я смогу тебе помочь.
Оскар долго молчал - он утратил надежду, был слишком напуган.
- Список моих скорбей, - сказал он, - был бы бесконечным. Самое плохое, что меня постоянно наказывают ни за что: этот тюремщик любит наказывать, он наказывает меня, отнимая мои книги. Это ужасно - позволять разуму перемалывать самого себя в жерновах угрызений совести и сожалений без какого-либо утешения, с книгами моя жизнь была бы виносима - любая жизнь, - с грустью добавил Оскар.
- Значит, жизнь тяжелая. Расскажи мне о ней.
- Не хотелось бы об этом говорить, - сказал Оскар. - Это всё - так ужасно, уродливо и болезненно, я бы предпочел об этом не думать, - и в отчаянии отвернулся.
- Ты должен мне рассказать, иначе я не смогу тебе помочь.
Постепенно я вытянул из него признания.
- Сначала это было дьявольским кошмаром, ужаснее всего, что я мог бы себе представить: в первый вечер они меня заставили раздеться перед ними, залезть в какую-то грязную воду, которую назвали ванной, вытереться влажной коричневой тряпкой и надеть эту позорную робу. Камера была ужасная - я в ней едва мог дышать, желудок выворачивало - запаха и вида этой камеры было довольно, я ничего не ел много дней. Не мог проглотить даже кусочек хлеба, а вся остальная еда была несъедобна, я лежал на так называемой кровати и всю ночь дрожал... Пожалуйста, не проси меня об этом рассказывать. Слова не в силах передать, как копились мириады неудобств, жестокое обращение и медленное истощение. Уверен, на моем лице, словно на лице Данте, было написано, что я пребываю в Аду. Но вот Данте и представить себе не мог тот Ад, каковым является английская тюрьма: в его последнем круге люди могли двигаться, видели друг друга и слышали стенания друг друга, там были какие-то изменения, какая-то человеческая общность в страданиях...