Сейчас я расскажу тебе, в чем ужасно себя виню. Когда сижу в этой темной камере в аренстантской робе, опозоренный и потерпевший крах, я виню во всем себя. Тревожными судорожными ночами, полными мучений, и в течение долгих монотонных дней, полных боли, я виню именно себя. Я виню себя в том, что позволил интеллектуальной дружбе, главной целью которой не было создание и созерцание прекрасных творений, поработить мою жизнь. Пропасть между нами с самого начала была слишком широкой. Ты лодырничал в школе, более чем лодырничал в университете. Ты не понимал, что художник, и особенно - такой художник, как я, художник, качество произведений которого зависит от напряжения личности, нуждается в интеллектуальной атмосфере, мире, спокойствии и одиночестве. Ты восхищался моими творениями, когда они были закончены, наслаждался блестящим успехом моих премьер и шикарными банкетами, которые следовали после. Ты гордился, вполне естественно, близким знакомством со столь выдающимся автором, но не понимал, какие условия необходимы мне для создания произведений. Это - не просто пустые фразы риторического преувеличения. Абсолютная правда факта: за то время, пока мы с тобой были вместе, я ни написал ни строчки. Куда бы мы с тобой ни поехали - в Торки, Горинг, Лондон, Флоренцию или куда-то еще, моя жизнь, когда ты был рядом, была абсолютно бесплодной и лишенной творчества. С сожалением следует сказать, что ты, с небольшими перерывами, был рядом со мною всегда.
Если выбрать один из множества примеров, помню, в сентябре 93-го я снял апартаменты, чтобы спокойно посвятить себя работе, потому что нарушал условия договора с Джоном Харом, которому пообещал написать пьесу и который давил на меня в связи с этим. На самом деле вовсе не странно, что мы разошлись во мнениях по вопросу художественной ценности твоего перевода «Саломеи». Так что ты довольствовался тем, что слал мне об этом дурацкие письма. За эту неделю я написал и подробно отшлифовал пьесу «Идеальный муж», так, как она потом была поставлена на сцене. Через неделю ты вернулся, и мне фактически пришлось отказаться от работы. Я приезжал в Сент-Джеймс-Плейс каждое утро в 11:30, чтобы иметь возможность думать и писать, не отвлекаясь на решение хозяйственных проблем, сколь бы ни было тихо и спокойно у меня дома. Но эта попытка была тщетной. Ты приезжал в полдень, стоял и курил, болтал до половины второго, а потом мне приходилось увести тебя на ланч в «Кафе-Рояль» или «Беркли». Ланч с его ликерами обычно длился до половины четвертого. На час ты уходил к Уайту. В пять часов являлся снова и оставался до тех пор, пока не приходило время одеваться к обеду. Ты обедал со мной в «Савое» или на Тайт-Стрит. Расставались мы с тобой, как правило, после полуночи, поскольку ужин у «Уиллиса» должен был завершить сей увлекательный день. Такова была моя жизнь в течение тех трех месяцев, каждый божий день, кроме тех четырех дней, когда ты уехал за границу. И мне, конечно же, пришлось переплыть в Кале, чтобы вернуть тебя обратно. Для человека моего характера и темперамента такое положение было одновременно гротескным и трагическим.
Ты, конечно же, должен это сейчас понимать. Ты должен понимать, что твоя неспособность находиться в одиночестве, твоя натура, столь настоятельно требующая внимания и времени других, твоя неспособность на длительную интеллектуальную концентрацию, несчастная случайность (мне хочется думать, что не нечто большее), из-за которой ты не смог обрести «Оксфордскую усидчивость» в интеллектуальных вопросах: ты никогда не умел грациозно играть идеями, лишь жестоко навязывая свое мнение - всё это, в сочетании с тем фактом, что твои интересы и желания лежали в области Жизни, а не Искусства, оказывало разрушительное воздействие на твои собственные достижения в культуре так же, как и на мое творчество. Когда я сравниваю свою дружбу с тобой и дружбу с юношами моложе тебя, например - с Джоном Греем и Пьером Луисом, мне становится стыдно. Моя истинная жизнь, моя возвышенная жизнь была связана с ними и людьми, подобными им.