— Вы чё, мужики?
Руис подскочил, закрывая лицо ладонью, серебряное распятие он держал на отлете, водя им по воздуху. Только закончив эти малопонятные движения, он близко наклонился.
— Молчи, Андре, ты ЗОРГ.
Странно, однако, видя, что он орет почти во весь голос, я, тем не менее, едва слышал испанца. Скорее по интонации, да еще по страшным, словно с иконы, глазам, я понял, о чем он говорит. Все другие звуки — крик ветра, птичьи вопли, дребезжание бесконечного стекла в шкафу или мягкий бег пыли — доносились даже чересчур громко. Более-менее голос Руиса был понятен, зато Сарафанов, о чем-то горячо втолковывающий и машущий руками, показался мне беззвучно квакающей жабой.
Прошла боль. Неужели исчез давящий ком в животе? Как бы не так! Рот снова переполняла черная жидкая грязь, в ноге закопошились сотни колючек. Монотонная дробь в голове заслонила все другие звуки, умолкая на короткий срок от эфадиновогошприца, дающего короткий, словно взмах утопленника, проблеск живой мысли.
— Командир, держись! Прошу тебя, держись.
Испанец ломал вторую ампулу, а Михей казнился, крича и подтягивая жгут:
— Блокаду надо, Андрюха, сразу надо было… эх!
— Да кололся я. Все лекарства извел.
Говорить было трудно. Слова приходилось выуживать, как из грязи, очищая от налипшего мусора.
— Держись, командир, — повторил испанец и показал три пальца на руке. — Вспомни, что тебе дорого и держись за это…
Хавьер держал носилки, ускользая в синее небо, но все еще стараясь вытащить меня из холодного омута. «Сomandante no vayas allí![70]», — кричал он шепотом, и, цепляя скользкие грани колодца, я гадал, что значат эти слова.
Ты — ЗОРГ, кричал мне испанец.
Ты — ЗОРГ, сказал мне седой врач в зеленом халате.
Я — ЗОРГ, зараженный организм, захлебывался в сыром ужасе мозг, и мутнело зеркало с моим лицом в дрожащих руках медсестры. Хотелось спрятаться от судьбы, вернее, от неизбежной предопределенности событий, наступающих после некоего действа. И если до этого действа ты сам выбираешь путь (пусть чуть вправо или чуть влево на поле атаки), дальше выбора нет.
Даже на войне человек, если не кузнец, то в какой-то мере подручный в кузнице своего счастья. Даже в любви можно уйти от всего на край света, а с Астрой — и за край света.
Но здесь, на этом ложе, беги хоть в космос — толку не будет. Потому что ЗОРГ в тебе, потому что ты и есть ЗОРГ. Это как гусарская рулетка, только в барабан забиты все шесть патронов.
А может быть, повезет и удастся отвертеться от хватки зверя, до конца дней пуская слюни в одном из дурдомовских казематов на Пряжке? Но скорее всего, я превращусь в нежить, только по оболочке похожую на человека. А то и вовсе в какое-то чудище.
Маленькая часть, пылинка, атом чужака, пробил стенку из лекарств и попал в мозг. Какую адскую работу он там сделал? Что готовит из меня проклятая спора?..
Не хочется. До смертного ужаса не хочется быть тварью из ЭТИХ. Только одна мысль о такой участи бьет острой иглой через тело, выжимая литры воды.
И другая мысль, очень тихая, но печально-беспрерывная — жить хочу, хочу жить, хочу жить, хочу жить. Пускай даже зверем, но жить!
А дороги нет. Как только лечащий врач Военно-врачебной инспекции поставит диагноз «несовместим с человеческой личностью», сразу меня шлепнут или отправят в «зверинец» ВИЗОРа.
Я боролся, но все слабее, — заряд эфадинатаял, жадно впитываемый испуганными нейронами.
Кто-то склонился надо мной, и в искаженном фокусе проявилось заботливое лицо Михея.
— Ты как, Антоныч?
— Не очень.
— Хуже бывало, ты главное — не кисни. И вот еще… Коновалы будут подписывать тебя на «восстановление», не иди, пусть в анабиоз отправляют. А то, сам знаешь.
Да уж, знаю — «Установка Интенсивного Восстановления» не предусматривает иных вариантов, кроме «успешного лечения» либо «летального исхода».
— Андрюха, подумай! Отправят в хранилище изолятора до лучших времен, так хоть жив останешься!
— Нет, Михей, не хочу я там, как брюква, на складе лежать. А ты сам бы, что выбрал? А Руис, а другие? Дай лучше зеркало.
Михей поднес к моему лицу карманное зеркальце и, пытаясь улыбнуться, выдавил слова популярного куплета:
— Ты, моряк, красивый сам собою…
Никакого моряка я не увидел в мутной глади. Мелькнули только белки глаз и дикие зрачки. А потом побежали серебристые змейки, и зеркало покрылось сетью мелких трещин.
— Иди, Михей Степаныч, даст бог, свидимся.
Он что-то хотел возразить, но в палату ворвалась куча людей в белом, сопровождаемая ревом доктора: