Выбрать главу

— Наана, — неуверенно проговорил он. Я слышала его голос, но как бы издалека. — Ты хочешь выпить весь стакан сама?

Я медленно прошла мимо него к двери, спустилась во двор и остановилась там, где он потчевал праотцев жалкими каплями; я вылила весь напиток на землю и только после этого спокойно сказала:

— О Нананом, утоли свою жажду и простри над юным свою защиту. Защити его там и верни сюда, пусть он вернется к тебе, Нананом!

Когда я снова вошла в дом, Фоли забубнил:

— Мы утоляли их жажду…

— Их жажда велика, — ответила я. — Не спорь со мной, Фоли, их жажда велика. Ты хорошо знаешь обращение к мертвым. Но разве ты не знаешь, какова их ярость? Может быть, ты о ней просто забыл? Или ты считаешь, что струйка напитка, по которому тоскует твой урчащий живот, важнее жизненной реки Баако? Духов могла прогневить твоя жадность, и гнев их обратился бы против уходящего. Река его жизни могла пересохнуть.

Я говорила долго и утомилась. Сначала мне казалось, что каждое слово легким облачком ложится мне на плечи, но потом, когда их собралось много, они словно бы придавили меня к земле. Я прилегла на мягкую скамью, напротив той, где сидел Баако, и стала всматриваться в великий мир, незримый для его неопытной юности, и меня, наверно, сморил сон, потому что, когда я открыла глаза, вокруг было много новых людей, все они суетились и куда-то спешили, а с улицы слышались гудки машин.

— Наана, ты поедешь в моей машине. Вместе с Баако, — сказал мне Фоли. Все же он исполнил мое желание — проехать с отбывающим последние мили. Я многое хотела внушить Баако, но мои напутствия не укладывались в слова, и вот мне хотелось побыть с ним рядом. Мне было радостно, но я не ожидала, что придется ехать в машине Фоли — ведь он наверняка уже успел напиться. А Фоли, будто угадав мои мысли, сказал так разумно, что мне стало стыдно:

— Я не поведу машину, Наана. Мы поедем с водителем. Уже скоро, собирайся.

Крики и гудки на улице смолкли, а в доме послышались слова песни — из еще одной побрякушки Фоли. Я стала ее слушать и обо всем позабыла, но вдруг опомнилась от голоса Фоли — он орал Баако и другим собравшимся, как будто меня тут вовсе и не было:

— Эй, гляньте-ка, гляньте на бабушку — тоже ведь слушает, будто что понимает.

Прежде чем я успела рассердиться, мне стало ясно, что Фоли-то прав. Я не понимала ни единого слова, но, пока Фоли не начал орать, мне это было как бы незаметно. Да, я слушала только звуки, но думала, что понимаю слова песни.

— Кто они такие? — спросила я.

— Ты про кого?

— Про этих, в ящике. Которые поют и которые играют.

— A-а. Это афро-американцы.

— Американцы?

— Американцы, — ответил Фоли.

— Мне казалось, я понимаю, про что они поют.

Несколько человек засмеялись, и я почувствовала себя как ребенок, когда он никак не может сообразить, что же он сделал смешного.

— Они когда-то были африканцами. — Эти слова сказал Баако. Я побоялась рассмешить их опять и поэтому с пониманием кивнула головой, но понимания-то во мне вовсе и не было. Я совсем не понимала слов, но песню все равно почему-то понимала — и горестные вопли мужчины-запевалы, и голоса женщин, много голосов, которые вбирали в себя его горечь и делали ее почти что сладостной… да, я чувствовала, про что они поют. Потому что они пели про свою обреченность, и их тоска была моей тоской.

А потом, в середине протяжного вопля, пение прервалось, и все поднялись, потому что уже пора было ехать, но тоска еще долго не отпускала меня.

В ту ночь я увидела столько странного, что даже здесь, на своей земле, почувствовала себя совершенно чужой — ведь мне не удастся всего этого понять, пока не настанет мое время уходить. А в мыслях я бродила по чужим мирам, которых ни разу в жизни не видела.

Иногда я думаю, что моя слепота ниспослана мне для моего же спасения: я неминуемо сошла бы с ума, если бы этот непонятный мир был по-прежнему мне открыт. А тогда, чтобы увидеть, как отбывает Баако, мы все вышли из дома Фоли, и множество машин ринулось в ночь, но скоро ночи просто не стало. На улицах — не в жилищах, а на самих улицах — сияло столько ярких огней, что я различила щель между зубами у какой-то молоденькой торговки хлебом, как будто ночь еще не настала, — а торговка стояла рядом с домами, отделенная от меня широкой улицей. И никто из сидящих в машине не удивлялся — ни Фоли, ни молодые… они-то подавно. Поэтому и я ничего не говорила, но, когда я смотрела в глаза Баако — он сидел в углу, у двери машины, — мне очень хотелось у него спросить: неужели они, молодые, думают, что это и есть настоящий мир, а это вот сияние — правильная ночь?