Пока он писал, его снова стало лихорадить, он чувствовал, как покрывается капельками горячей, но мгновенно остывающей и поэтому знобкой испарины. Все его тело, до самых подошв, было влажным, а когда он шевелил пальцами ног, то ощущал, что они липкие и скользкие. Однако ему казалось совершенно необходимым поймать уплывающую мысль, и он писал, пока не сформулировал ее окончательно, а потом, облегченно откинувшись на подушку, вдруг обнаружил, что жадно ловит ртом воздух, словно все это время не переводил дыхания. Его мать стояла рядом с кроватью.
— Где живут меланезийцы? — спросила она.
Оказывается, она читала его заметки, но ему не хотелось с ней разговаривать, и он надеялся, что она уйдет, ограничившись только одним вопросом.
— На тихоокеанских островах, — ответил он.
— А культ приносимых благ, это что же такое? — В ее голосе прозвучала интонация, которую он ненавидел, хотя и не совсем понимал из-за чего. Когда мать говорила, подделываясь под наивного ребенка, он, даже не видя ее улыбочки, наливался злобным раздражением. Во-первых, его злило это никому не нужное идиотское притворство… но сейчас он очень устал, и ему не хотелось копаться в своих ощущениях.
— Мне надо побыть одному, — сказал он, подняв на мать глаза.
— Конечно, конечно. Я сейчас уйду. Ну а все-таки — что это ты тут писал?
— Да просто записал кое-какие мысли.
— Для кого?
— Для самого себя.
— Вот, значит, как, — проговорила она раздумчиво. Он не стал ничего объяснять, считая, что выразился достаточно ясно. — Но ведь писать для самого себя — это все равно что говорить с самим собой.
— В общем… — начал он.
— Баако, — перебила она, — а когда ты болел, еще до возвращения, ты тоже так делал?
— Как?
— Ну… писал для самого себя.
В первую секунду он не нашелся с ответом; ему было ясно, что мать беспокоится о нем, но к беспокойству — это он тоже прекрасно понимал — примешивалось чувство, которое так его разъярило, что на мгновение он даже забыл о своей слабости.
— Эфуа, я хочу спать, — сказал он резко.
Мать поспешно и без единого слова вышла из комнаты, не притронувшись к выключателю. Он решил сам выключить свет и встал, но тут все его внутренности разом взбунтовались. Рот наполнился слюной, словно бы нагнетаемой туда под постоянным давлением. Глаза, как ему показалось, отделились от лица, выжатые потоком дующего изнутри горячего воздуха, который становился все горячее. Сверху в череп воткнулась раскаленная игла боли, а шею сдавил ледяной ошейник. Слюна переполнила рот и, не давая ему дышать, закупорила горло. Он уже не думал о боли или слабости, ему едва-едва удалось добежать до ванны, рухнуть на колени, свесить голову вниз, и сейчас же волны рвоты, сотрясая его тело, слишком слабое, чтобы сдержать их или ускорить, начали выплескиваться наружу, а он, с отвратительным привкусом собственной желчи во рту, с пылающей головой, нащупал кран душа, открутил его, чуть подался вперед, и холодные струи воды, немного остудив его пылающую голову, смыли рвоту в сток. Однако теперь горячим стало все тело, поэтому он залез под душ, быстро вымылся и, чувствуя себя освеженным, пошел обратно. У двери своей комнаты стояла мать; он улыбнулся, подмигнул ей и крикнул на ходу:
— Видишь, Эфуа, я уже и встал!
Она улыбнулась ему в ответ, но на ее лице застыло все то же ошеломленное прозрение, которое так разъярило его десять минут назад.