И ещё много-много раз я слышала фразу: «Ну, копия бабка Лена», но относилась к ней, как какому-то недоразумению.
А умерла бабушка, когда мне было десять лет. Отец очень переживал, что мы не застанем её живой. Успели. Она лежала на кровати, отгороженной от остального мира огромным дореволюционным шкафом. Там была полутьма, горела лампадка над иконой… Она звала меня: «Леночка… Леночка!» Мне было страшно. Я застыла в нескольких шагах от этой жуткой и непонятной полутьмы. Но отец жёстко подтолкнул меня к кровати.
Бабушка тянула ко мне крючковатые пальцы, пытаясь взять меня за руку. Я протянула руку и она, крепко схватив её, подтянула её к лицу и поцеловала.
Потом отпустила руку и улыбнулась. Так и простились мы друг с другом. Две Елены Николаевны Пачинцевы, две копии друг друга, обе рождённые 15 мая и по новому и по старому стилю.
3. Карантины, карантины…
Карантины, карантины… Осмысленные, но беспощадные… Стихийные бедствия, так же, как и сами болезни. Последствия карантинов тоже ведь катастрофичны. Ну, или почти. У меня в памяти они остались стенаниями и метаниями моей мамы: сорок дней меня надо было куда-то пристраивать. Не всегда получалось. И тогда мама таскала меня с собой в институт.
О! Это был праздник! Одно здание нашего медицинского чего стоит. Это самый красивый институт в городе, похожий на барскую усадьбу: с колоннами и огромным зелёным пространством перед ним. Мне виделись кареты, лошади, нарядные дамы.
Нарядных дам, и, правда, было в избытке: тоненьких, очень молоденьких и красивых. Они ходили исключительно на шпильках, делали модные начёсы и подводили глаза длинными восточными стрелками. Моё юное женское сердце просто заходилось от вида их ярких нарядов, но вдруг, как по мановению волшебной палочки они все, надев белые халаты, превращались в докторов. Но оставались такими же милыми и смешливыми.
Они установили надо мной дежурства и по очереди водили по кабинетам и в столовую. Кто-то подучил меня отвечать на вопрос: «Девочка, как тебя зовут?» строго определённым образом: «Еена П`ек`ясная». И я честно всем так и отвечала, считая, что в институте так положено.
В общем, разобранная по добрым девичьим рукам, в институте я маму почти не видела.
Приходя в огромный лекционный зал, мои бонны садились куда-нибудь повыше и подальше от кафедры, давали мне листочки, вырванные из тетрадок, и я самозабвенно иллюстрировала принесёнными из дома цветными карандашами лекции по внутренним болезням. Как я их в четыре года понимала.
Но однажды случилась беда. Я чихнула! Видимо, громко. Профессор застыл в недоумении и задал сакраментальный вопрос: кто чихнул? Кто-то из девчонок снял меня со скамьи и придавил голову в пол. Я сидела, как мышка и рассматривала ряд стройных ножек, а над амфитеатром гремел голос профессора: кто чихнул? Одна из студенток поднялась.
– Что вы меня обманываете!? – прижимал меня к полу крик профессора: – Это чихнул ребёнок! Маленький ребёнок!
Что так возмутило и удивило преподавателя, я так и не узнала. Не помню, как разрешилась ситуация, но не думаю, что были какие-то серьёзные последствия.
Все намного хуже обстояло за год до этого. Тоже карантин, тоже сорок дней и девать меня, трёхлетнюю, было совершенно некуда. Тот случай я помню совсем как бы сполохами.
Вот мама приводит меня к какой-то совершенно древней, скрюченной старушке. Её комната в моей памяти осталась похожей на купе в поезде: прямо стол над маленьким грязным окном, слева кровать и везде иконы, иконы, иконы… Наверное, было что-то ещё, но запомнилось так. Картинку дополняли запахи бурьяна и мазута да звуки маневровых поездов.
Мы сидели с бабулей на кровати, а потом её сморило. Совсем старенькая она была. Сидела я сидела, и стало мне скучно. Встала и пошла. Куда, зачем? Наверное, искать маму, куда ещё мог пойти трёхлетний ребёнок?
Дальше помню только своё спокойствие и любопытство. На меня несётся красивый черный паровоз с большой красной звездой посередине. Он истерично гудит, дым валит из трубы, а я зачарованно смотрю на эту картину. Потом помню руки. Большие мужские, натруженные руки. Всё.