Осколки тебя
Янина Логвин
Пролог
Кап. Кап. Кап.
Тяжелые капли октябрьского дождя застучали по подоконнику, легли крупными пятнами на асфальтовую дорожку, усыпанную желтыми листьями, и наконец с первым порывом ветра ударили в стекло. Заскользили вниз изогнутыми линиями, холодные и отстраненные, все ускоряя и ускоряя свой бег…
Уже через минуту фигуру за окном стало не рассмотреть, остался лишь черный силуэт, но я знала, что это он.
Мое сердце, мой враг и моя любовь.
Сегодня все было иначе. Сегодня мы оба знали — я вспомнила все.
Лена
Первый раз я увидела его, когда отец (тогда я еще думала, что Марк Холт, этот блондин-здоровяк с орлиным носом и хищными серыми глазами — мой отец) вернул нас с матерью из Хьюстона штат Техас в родной для него Сендфилд-Рок.
Мне только что исполнилось одиннадцать, я поступила в среднюю школу и музыкальный класс, и даже обрадовалась, когда однажды после завтрака мама задержала меня на кухне нашей маленькой съемной квартиры и сообщила, что мы возвращаемся домой. По-настоящему домой, туда, где ее ждал муж, а меня — теплый кров и семья.
Всю мою сознательную жизнь мы переезжали с места на место — Орегон, Аризона, Техас. Стоило матери зайти в тупик с работой, или появиться рядом слишком назойливому ухажеру, как она собирала вещи, усаживала меня в машину — наш подержанный «Форд Краун Виктория» с рамным шасси, включала зажигание и выезжала на скоростную магистраль, где выжимала газ до ста миль в час и увозила нас в новый город.
Тогда, сообщив о новости, мама запнулась. В ее тонкой руке был бокал с вином — наверняка с самым дешевым и дрянным, а в больших глазах застыло странное выражение — будто она смотрела сквозь меня в свое прошлое. Но на фоне узкого окна с облупившейся краской белокожая и золотоволосая Адели Мартен, в вишневой шелковой сорочке, оголившей ее красивые плечи, смотрелась великолепно. Во всяком случае, для меня.
«Марк так и не женился, наш брак по-прежнему не расторгнут, так почему бы и не попробовать еще раз. В конце концов, даже зайцу приходит время лечь на спину и сдаться на милость охотника, раз уж его лапы оказались недостаточно быстры и сильны. — Вот что она тогда сказала и улыбнулась: — Не правда ли, чирок-трескунок[1]?
Перелетные птицы — так она нас называла, и я кивнула:
— Правда, мам!»
Есть люди, которых одиночество закаляет. Обтесывает острыми гранями, дубит характер встречным ветром, заставляя врастать в общество корнями и становиться сильнее. Но моя мама была не из таких женщин. Душа Адели Мартен вмещала в себя очень мало прагматизма и много свободы. Не той свободы, которая раскрепощает и берет начало из твердого грунта достатка и благополучия, иначе она давно бы наша себе какого-нибудь богача из тех, что всегда крутились поблизости, и зажила припеваючи. А той, что до последнего заставляла ее собирать вещи, платить по счетам и уезжать по автомагистрали в неизвестность. Которая необходима, как воздух.
В свои одиннадцать лет я уже стала кое-что понимать из взрослой жизни— как матери трудно со всем справляться, и как все ниже опускается горизонт ее неба. Как все больше тревожит моя тоска по оставленным друзьям и мечта обрести настоящий дом, в большой гостиной которого обязательно будет стоять рояль.
Ну, ладно, не рояль — я и сама хихикала над этой мечтой, рассказывая о ней маме, а хотя бы пианино (мой недорогой синтезатор постоянно ломался), иначе как мне учиться играть? А играть я очень хотела.
Думаю, что именно последнее и побудило маму вернуться в Сендфилд-Рок. В конечном итоге вовсе не к Марку, а в город, в котором она родилась, и где бы он все равно не оставил ее в покое. Сейчас я в этом почти уверена.
А еще в том, что ее первым условием Холту — было условие обеспечить ее девочке сказку. Именно поэтому Марк назвался моим отцом, а я поверила.
Потому что хотела верить.
Марк приехал за нами сам — крупный мужчина в большом, новом фургоне «Крайслер» с хромированными колесами и зубастой решеткой радиатора — такой же основательно-крепкой с виду, как сам хозяин. Войдя в мотель, где мы жили последние две недели, он сначала посмотрел на мать — долгим, изучающим взглядом, а потом взглянул на меня — уже коротко и хмуро. А после молча вынес чемоданы и коробки на парковку — те немногие вещи, которые у нас имелись.
Самое сильное воспоминание того дня — черная лаковая краска, густая и твердая, которой был покрыт его дорогой фургон. Она блестела на солнце, как зеркало, пахла чем-то механическим, и мне вдруг сделалось одновременно горько и весело. Возможно потому, что мы уезжали и продали свой старый, но любимый «Форд», а возможно потому, что я увидела в двери фургона свое кривое отражение и показала ему язык. Чтобы хоть как-то нарушить идеальность покрытия и не заплакать.